Траве и не вспомнить
Первое же стихотворение книги – недаром оно первое, эпиграфическое, выделенное курсивом, – ясно указывает (заметят ли?) на точку, из которой ведётся эта поэтическая речь. А звучит она из будущего – из того, что для нашего мира в некотором смысле посмертие. Для повествователя этих стихов над тем, что для нас ещё живо, уязвимо и может стать другим, уже сомкнулись воды времени: и метафорические, и неметафорические. Это речь из мира, для которого Венеция, Амстердам, Петербург – «затопленные города» и «Петра иль святого Марка» можно разглядеть сквозь толщу воды, – и говорится об этом почти бесстрастно, потому что – уже с большого расстояния. Это больше не ужас, а чистая – и даже светлая – печаль. Посткатастрофическая речь, для которой беды и утраты, нам только предстоящие, уже позади – и говорящий (кто это?) может свободно печалиться о них.
Всё, что говорится вслед за первым, ключевым текстом, – окутывает «память-облако». Это название первой части – и это тоже ключ.
Книга – сновидческая, обладающая явными чертами сновидения, полная движений, которые бывают только в нём («Длинный стол плывёт, качаясь, // И кистями машет скатерть, // И руками машут тётки, // Сёстры-братья, старый дед…»), книга прощания с тем (и с теми), что уже ушло, долгого взгляда ему вслед:
Мама с папой уезжают.
Дребезжат стальные спицы.
Остаются поле-небо,
Поле-небо,
Динь-динь-динь…
Книга – о времени, о чувственных и подробных отношениях со временем. О памяти (именем которой и названа: «вещь человечья» – это она) и о близкой её родне, почти близнеце – забвении: помнится чем дальше, тем больше только самое главное. Уже не вспомнить, кто таковы тётки на старых дагерротипах из детства («смотрят не улыбнутся // кто они нам // не знаю // бабушка говорила // я позабыла // впрочем // это неважно тоже»). Важно другое:
кашку варила
куклам шила пальто
смеялась
гладила по головке
лялечкой называла
всё мне прощала
пуще
жизни
меня любила
это в памяти крепко
это важнее нету
В самом конце вдруг пробивается детский, как бы неловкий и наивный язык: «это важнее нету» – потому что он тут самый точный.
Или так: книга времени, книга памяти и забвения. Книга об их природе (кстати, её внешне традиционная силлабо-тоническая организация, её узнаваемая ритмика – тоже форма памяти: стихотворные размеры, как заметил ещё давным-давно Михаил Гаспаров, накапливают пережитые в связи с ними чувства и состояния – и передают дальше). Поэт собирает приметы прошлого, его осколки, в полной мере – в полном эмоциональном объёме – понятные, пожалуй, только тем, кто разделил с автором исторический, культурный, чувственный опыт.
В очень большой мере это, конечно, послание к своим – к взрослевшим в последние советские десятилетия, в их глубине, в советской Атлантиде. Со скрытыми цитатами и полуцитатами, намёками и реминисценциями, – на тайном, шифрованном языке, о тайности и шифрованности которого не всякий и догадается.
На скамейке вдвоём,
На два голоса,
Сипло, неловко, бессонно –
Про вагон голубой,
И про Щорса по бережку…
Раз поют «Голубой вагон» – значит, точно росли в семидесятых. Ну самое позднее – в восьмидесятых. А «про Щорса по бережку» (в этой ситуации то, что Щорс, волею исторических судеб, «красный командир», не имеет ни малейшего значения – он уже мифологический персонаж, фигура речи) этим безымянным, но совершенно узнаваемым героям наверняка пели родители, укачивая их, маленьких, на ночь. Или сами – на уроках пения. И само «на скамейке вдвоём» – это же тоже цитата, это по радио старая песня из невообразимо далёких пятидесятых…
Последующим поколениям нужен будет уже, пожалуй что, культурологический комментарий. Всё зарастает травой очень быстро. А тут – с полуслова.
Память – вещь человечья.
Траве и не вспомнить…
Вообще, тут напряжённо-много о прошлом, о его подробностях, впитавших в себя так много жизни. И ещё настойчиво кажется, что это книга одиночества – большого, в историческом масштабе одиночества, исторической неприкаянности и терпеливого, героического одинокого самостояния во всех равнодушно-враждебных тебе временах:
В стране победившего…
Знать бы,
Кого победили? Когда?
Все процветают, конечно,
Но за каждым углом беда.
Впрочем, у исторических обстоятельств в смысле равнодушия к человеку нет никакого преимущества. Природа с её циклическим временем тоже занята своим: «За первой половиной января // Придёт вторая – солнечно и крепко, // Потом февраль позёмкой отшуршит // И кислый март закапает спросонья, // Потом рассада, грядки, глина, грязь, // Грачиный грай, скворцов переполохи…» Ей чужды наши призрачные годы. Тут возможен только одинокий протест: символический – и тем более важный:
Сентябрьской ночью, вспомнив, что гамак
С весны висит – ни разу не качалась,
Вдруг наверстать решусь. И выйду в сад…
И до утра, и до утра, как будто
Качаньем этим можно жизнь догнать,
Качнуть назад, чтоб всё пошло иначе…
Вообще кажется мне, что Элина Сухова смотрит извне и на человеческие обстоятельства – с их условностями и требованиями. Например, чтобы непременно была любовь и семья, независимо от того, нужно всё это лично тебе или нет:
И фыркаешь: «Семья? Да нафиг мне она!»
Но тикает в висок: «Останешься одна…»
Да, «приготовишь борщ и разберёшь постель», «и жизнь тебе блестит колечком на руке» – но, как сказал другой поэт, манит страсть к разрывам: «Но ключ до синяка сжимаешь в кулаке». Совсем неспроста та часть книги, где – о человеческих отношениях, называется «Выучить язык». Выучить его как иностранный, как не-свой. «Как хотелось казаться сведущей мне в их чужой, токующей речи…» Видимо, чуждость этого языка так и не удалось преодолеть вполне:
Я хотела бы выучить этот язык
со всеми его недомолвками,
Только учат его рот в рот, стык в стык,
Сквозь любовь неловкую, колкую.
Впрочем, уже и тут между лирической героиней и вспоминаемым выросла освобождающая дистанция.
Три части книги – три части жизни, три эпохи воспоминаний. Почти сновидческое детство, горькая взрослость-зрелость – и третья, освобождающая и от первого, и от второй: «Здесь тоже жизнь» – называется она, и это не только о жизни в деревне, где «лето выложит на вид»
И до кладбища дорогу,
Где российско-типовые
Неудавшиеся судьбы –
Всё кресты да вороньё…
Этих бабочек-белянок
Несложившиеся пазлы
Над растрескавшейся грязью
На обочине её…
Это книга прощания. Наверно, со всем сразу: с близким – трудным, но всё равно близким (почти жестокое, с последней прямотой: «Нет. Не любила. // Но как объяснить ещё?») человеком, которого лирическая ли, автобиографическая ли героиня своими руками вынула из петли и потом говорит с ним на его могиле:
Недобытчик ты мой, неудачник,
Недодатчик ты мой, недостатчик…
Что рассусоливать –
Не было между нас любви,
Но жизнь – немудрёное дело,
Живи себе да живи.
Ты ведь и этого,
Чудик такой, не смог –
Чуть отвернулась,
А ты за порог…
Организация времён здесь на самом деле сложная – в каком-то смысле прощание тут уже состоялось, в другом – только предстоит, но и прошедшее, и предстоящее парадоксальным образом оказывается возможным охватить одним взглядом. Поэтому оказывается возможным рассматривание – практически уже беспечальное – и собственного могильного памятника, на который (читатель сразу и не догадается, для чего именно, а автор уже всё знает) выбирается фотография: «Какую выбрать – эту ли, из прежних, // Когда и плёнке и бумаге знали цену» – «или из этих, новых, моментальных, // глядящих из виндового окошка» – и всё для чего? – «чтобы ты, свободной // бесплотной тенью мимо пролетая, // на памятник взглянул…»
Прощание – ещё и с самой собой. Это ясно даёт понять упоминание в самом начале книги, в одном из стихотворений (хочется назвать их «программными», но не будем – сюда не идёт это громоздкое слово) «Журавлей» Бернеса. Те, для кого непременной частью звукового фона детства были советские песни, при одних только этих словах – Бернес и «Журавли» – конечно, вспомнят, что среди улетающих птиц, в которых превратились погибшие солдаты – «есть промежуток малый, быть может, это место для меня». И это всё меньше о последней большой войне и всё больше – о каждом из нас.
В год яблочный, упругий, золотой
Я плакала над жизнью нежитой…
С тех пор минуло много зим и лет.
Не плачу больше, ибо смерти нет.
Есть яблоко. Есть ливень. Есть рассвет.
И вечна жизнь, перетекающая в свет!
Ольга Балла.
|