В истории русской литературы трудно найти ещё одно имя, вокруг которого кипела бы такая страстная полувековая борьба, какая завязалась в шестидесятых годах прошлого столетия вокруг имени Николая Алексеевича Некрасова и которую теперь, пожалуй, можно считать оконченной.
— Некрасов – баян передовой молодёжи, защитник угнетённого народа, воплощённая совесть новой свободомыслящей России, – говорили из одного лагеря. – Шапки долой перед этим человеком!
— Некрасов – мелкая личность, литературный авантюрист, спекулирующий на модных темах либерализма, – говорили фанатики другого лагеря. И ехидно посмеивались, прибавляя вполголоса:
— Некрасов – пьяница, картёжник, шулер. Он нечистой игрой в карты нажил себе состояние. Одной рукой он писал чувствительные стишки о мужичках, о бедном, несчастном народе, а другой – сыпал в свой карман золото, жил, как помещик, имел лакея, катался на рысаках и подыгрывался к сильным мира сего…
— Ложь! Бесстыдная клевета!
— Клевета? Ну, что ж… допустим, что клевета. Но в таком случае, что значат покаянные мотивы, столь частые в стихах Некрасова? Отчего это он, по собственному признанию, „медленно сгорает со стыда“, заявляет, что он много раз „падал“, а затем и „вовсе упал“, откровенно именует себя „плохим гражданином“, „рыцарем на час“ и пр. и пр. Уж, если он сам столь усердно распространяется о своих грехах и падениях, то ясно, что дело его не чисто и что его защитникам и почитателям следовало бы быть осторожнее.
Спор в таком роде длился долго. Каждая сторона настаивала на своей правоте и козыряла теми или иными фактами, доказательствами, даже „документами“. И обеим сторонам не хватало одного: осторожности. Осторожности не столько в оперировании фактами, сколько в поспешных выводах и необдуманных заключениях.
Факты были и есть как „за“, так и „против“ Некрасова. Что он был ярым картёжником и выигрывал крупные суммы – это факт, но подозревать его в шулерстве нет никаких оснований. Что он любил покататься на рысаках, был неравнодушен к хорошеньким актрисам – тоже факт, но незаслуживающий серьёзного внимания, ибо это – самые обычные человеческие слабости. Был он иногда нравственно неустойчив, небрезглив в средствах, способен на недопустимые компромиссы? Да, были в его жизни и такие факты, хотя и очень редкие, и, вероятно, в них-то он и раскаивался, о них-то он и думал, когда с болью и тоской писал:
Что друзья! Пусть клевещут язвительней,
Я пощады у них не прошу, –
Не придумать им казни мучительней,
Той, которую в сердце ношу.
Сердце писателя, совесть его выступают перед нами в роли его собственного палача… За какие преступления? Очевидно, за ту же моральную нечистоплотность, нравственную дряблость, а попутно и за кутежи, за карты, за сытую барскую жизнь…
Покаянных мотивов много в творчестве Некрасова, пожалуй, не меньше того количества грехов, которое на него взваливают. Сознание той или иной вины преследовало поэта, он каялся горячо и искренно, быть может, даже преувеличивая свои грехи, но он не был застрахован от новых грехов, ибо психическая двойственность была характерной чертой его натуры.
С одной стороны в нём определённо проявлялась наследственность со стороны отца, самодура-помещика, человека грубого, тупого, развратного, пьяницы и картёжника. Несомненно, отец передал сыну многие свои отрицательные черты, и – кто знает! – может быть Некрасову, как поэту, и не суждено было бы проявиться, если бы, с другой стороны, он не наследовал и многие черты матери.
Елена Андреевна Некрасова, урождённая Закревская – вот идеальный образ женщины и матери, перед которой преклонялся её сын – поэт и перед которой не стыдно преклониться и нам, всем, кому дорога поэзия Некрасова.
Треволненья мирского далёкая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая, –
мать поэта являлась полной противоположностью его отцу. Прекрасной внешности её соответствовала такая же прекрасная душа: глубокая, чистая, честная, полная нежности и любви. Пушкин мог бы писать с неё свою незабвенную Татьяну.
Мечты, книги, заботы о малых сих, заступничество за несчастных крепостных, посильная помощь им и бессильные слёзы об их судьбе – вот что составляло её жизнь. И всё это она передала сыну.
„И если я, – писал он, –
наполнил жизнь борьбою
За идеал добра и красоты,
И носит песнь, слагаемая мною,
Живой любви глубокие черты, –
О, мать моя, подвигнут я тобою!
Во мне спасла живую душу ты“.
Если мать поэта спасла в нём живую душу, чуткое сердце, то другому замечательному человеку, Виссариону Белинскому, обязан Некрасов спасением другой стороны своего существа – трезвого сознания, честной мысли.
Пятнадцатилетним подростком появился Некрасов в Петербурге. Какие воспоминания оставил он позади себя? Какие впечатления вынес из детской поры? Пьяные оргии отца, порку крепостных, стоны бурлаков на Волге, жуткую Владимирку – пролегавшую под окнами некрасовского имения, эту знаменитую дорогу в Сибирь, с ежедневными партиями арестантов на ней, закованных в кандалы… А что ещё? Слёзы матери, её страдальческая судьба, её ранняя гибель… Поистине, сплошным кошмаром были эти впечатления, эти воспоминания.
Но их надо было ясно осознать и сделать выводы. Надо было понять и навсегда запомнить, что они не единичны, наоборот: на всём пространстве необъятной России те же оргии и бесчинства одних, нищета и забитость других, те же песни, похожие на стон, тот же звон кандалов, те же слёзы бессильного протеста и преждевременная гибель лучших людей. Белинский развивает и углубляет гражданское самосознание Некрасова, заражает его своим энтузиазмом, своей ненасытной жаждой знания, своим острым анализом правовых и экономических условий, и незаметно, шаг за шагом, даёт направление всему будущему творчеству поэта.
Первые годы литературной работы Некрасова тяжелы и сумбурны. Порвав с отцом и не имея денег, он три года ютится по углам, подвалам и ночлежкам, голодный, измождённый, в рваном пальтишке, в дырявых сапогах. И пишет решительно всё, только бы заработать: статьи, сказки, фельетоны, рецензии, водевили для актёров. Пишет много, а зарабатывает гроши. „Да и писать-то иногда нечем было, – говорил он про то время. – Разведёшь, бывало, ваксу слезами, да и пишешь, а назавтра разбираешь, всё смазалось и слилось“. Не мудрено, что измученный такими условиями поэт даёт себе клятву – завоевать независимое положение. „Я поклялся не умереть на чердаке, я убивал в себе идеализм, – признавался он впоследствии, – я развивал в себе практическую сметку“.
Практическую сметку он в себе развил, а идеализма убить не мог: моментами он его заглушал, но приходили другие моменты, и идеализм снова овладевал его существом. Может быть, достаточно было ему вспомнить мать, этого страдающего ангела, эту несчастную женщину с неземными глазами, чтобы почувствовать в своей душе то идеальное начало, которое жило в ней и которое она завещала ему…
Борьба между практической сметкой и идеализмом (в лучшем смысле этого слова) длилась в Некрасове всю жизнь. Это и было его двойственностью, его мучительной казнью, причиной его падений и покаяний, ибо практическая сметка толкала порой на нехорошие компромиссы, внушала несколько рискованные приёмы. И когда побеждала практическая сметка – в Некрасове побеждал отец, а когда поэт писал свои задушевные стихи, звал к труду, к жертве, к подвигу, когда в нём с новой силой вспыхивал идеализм – побеждала мать. И это второе начало – чуткое сердце, горячая любовь к униженным и обиженным – побеждало несравненно чаще, оказывалось сильнее. Доказательством этому – всё поэтическое творчество Некрасова. Совесть-победительница является героиней всей его лирики: неподкупная, аскетически строгая, с карающим мечом в руке, совесть, совесть-победительница требует отчёта за каждый прожитый день, и казнит за малодушие, за беспечность, за измену идеалу, и настойчиво требует:
Иди к униженным,
Иди к обиженным,
По их стопам.
Где трудно дышится,
Где горе слышится,
Будь первый там.
Деятельность Некрасова шла параллельно в двух направлениях: редакционно-журнальном и собственно-художественном. На журнальном посту он стоял почти четыре десятка лет, ревниво оберегая независимую журналистику от всех бед и напастей и выявляя необычайную энергию, работоспособность, любовь к делу. „Честью вас уверяю, – писал он Тургеневу, – что я, чтоб составить одну книжку журнала, прочёл до 800 писаных листов разных статей, прочёл 60 корректурных листов, два раза переделывал один роман, переделывал ещё несколько статей в корректурах, наконец, написал полсотни писем…“
Журнальная работа, развиваемая столь интенсивно, дала Некрасову материальную обеспеченность и сравнительно независимое положение, но она же и мешала ему „быть поэтом“ и в лучших случаях направляла его музу в сторону общественной сатиры, политической эпиграммы. Как сурового и остроумного сатирика современности его можно поставить рядом с Салтыковым-Щедриным. Предметами их осмеяния и сарказма являются чиновники, купечество, нарождающаяся промышленная буржуазия, куцые реформы шестидесятых годов. Сатирические поэмы Некрасова „Современник“ и „Говорун“, „Медвежья охота“ и др. – это целая галерея любопытнейших типов и положений, нарисованных с удивительной сжатостью и яркостью. Тут и чиновник-картёжник, который вне карт ничего „не знал, не слышал и не видел“ и для которого „в четыре масти сливалось всё – и небо и земля“. Тут и другой, который
Попал на министерский стул
И наглупил на всю Россию.
Тут и бравый столичный брандмейстер, который
Столько делал фальшивых тревог,
Что случися пожар настоящий –
Смотришь, лошади, люди без ног.
Тут и усердный цензор, после работы которого на печатном листе
Живого нет местечка
И только на строке
Торчит кой-где словечко,
Как муха в молоке.
Тут и новый либеральный барин:
Такие речи поведёт,
Что слушать любо-мило,
А кончит тем же, что прибьёт.
И другой барин из той же компании, который
Настолько норовил образоваться,
Чтоб на чужие плечи забираться.
И гуманные, умничающие филантропы, которые
Пишут, как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить.
Тут, наконец, и знатный иностранец, прусский барон, который
Опоясавши выю
Белым жабо в три вершка ширины,
Ездит один, наблюдая Россию,
По захолустьям несчастной страны:
— Как у вас хлебушко? „Нет ни ковриги“.
— Где у вас скот? „От заразы подох“.
А заикнулся про школы, про книги –
Прочь побежали: „Помилуй нас Бог!
Книг нам не надо, неси их к жандарму…“
Политическая сатира, общественный фельетон занимает в творчестве Некрасова видное место, но не они создали ему успех и славу, не они обеспечивают ему внимание новых поколений. Это только шуйца писателя, десница же его в лирике и в таких лирико-эпических произведениях, как „Кому на Руси жить хорошо“, „Мороз – красный нос“, „Коробейники“, „Русские женщины“. Здесь он ещё сильнее и выразительнее. Здесь он выступает, как поэт народный, самобытный, блещущий всем богатством национального языка, имеющий свой собственный стиль, своё художественное лицо, в котором мы узнаём столько знакомых и дорогих черт нашей дорогой России, наших камских и приволжских деревень.
Какие задачи ставил себе Некрасов, как поэт? Расходился он в этом отношении с требованиями эпохи или нет? Как известно, 50-е и 60-е годы в России были отрезвлением от мистики и метафизики Гегеля, которым русское общество увлекалось в 30-х и 40-х годах, были приближением к реальным потребностям и нуждам. Соответственно менялся и взгляд на искусство, в частности, на поэзию. В 1855 году Н..Г..Чернышевский в своей знаменитой диссертации „Об эстетических отношениях искусства к действительности“ определённо высказался за подчинение искусства действительности и провозгласил принцип полезности, как руководящий принцип художества. Приблизительно около того же времени Добролюбов, в статье об Островском, прямо писал: „Литература представляет собою силу служебную, которой значение состоит в пропаганде, а достоинство определяется тем, что и как она пропагандирует“.
Некрасов, несомненно, разделял эти взгляды Чернышевского и Добролюбова, ибо те же самые мысли вложил он в свои слова:
Будь гражданин! Служа искусству,
Для блага ближнего живи,
Свой гений подчиняя чувству
Всеобнимающей любви.
Эта поэтическая формула не оставляет места для сомнений и различных толкований. Ясна она была и для самого Некрасова, ибо он провёл её не только через сознание, но и через чувство. Свобода творчества и служение интересам современности сливались в Некрасове органически, составляли единое и неразрывное целое, и в этом отношении он был таким же цельным и ярким поэтом-гражданином, каким были Беранже во Франции, Гейне в Германии, Леонарди в Италии. Правда, Беранже шире Некрасова, Гейне – тоньше, а Леонарди – глубже, но в своей кровной связи с современностью они одинаково равноценны.
Эта связь питала Некрасова, как поэта, будировала его, внушала те или иные мотивы. И если у многих тогдашних идеологов преобладала фраза, диалектика, теоретические и принципиальные рассуждения, то огромная заслуга поэта в том, что в своих стихах он конкретизировал идеологию современности и разрабатывал темы о живых людях и реальных событиях. Живая жизнь кричала вокруг него тысячами голосов, и он жадно ловил их и спешил откликнуться прежде всего на те голоса, в которых звучало страдание. И музу свою он называл
Печальной спутницей печальных бедняков,
Рождённых для труда, страданья и оков.
На необозримом пространстве расстилалась перед ним рабская и нищая Россия, изнывавшая под ярмом помещиков и царских жандармов, и что он мог увидеть в ней, кроме насилия и позора, бесправия и невежества, голода и холода? „Мерещится мне всюду драма“, говорил он, но эта драма не мерещилась ему, она существовала в действительности. Здесь – писал он – „одни только камни не плачут“. Здесь для трудящихся один закон: „За крошку хлеба – капля пота“, а сколько же, спрашивается, надо пролить пота, чтобы получить достаточный кусок хлеба? Здесь „любя, страдая, чуть дыша“, „угасает, как рабыня, святая женская душа“. Здесь
Каждый день убийцей был
Какой-нибудь мечты.
Здесь даже дорожная пыль прибита к земле не дождём, а
Слезами
Рекрутских жён и матерей.
И в центре всех бед и ужасов – деревня, крепостная или вольная, это почти всё равно, потому что, если крепостное право и ликвидировано, то „на место сетей крепостных, люди придумали много иных“. И вся Россия – сплошная „Подтянутая губерния“, сплошной „Терпигорев уезд“, и, кажется, не сыщешь иных деревень, кроме перечисленных поэтом:
Заплатова, Дырявина,
Разутова, Знобишина,
Горелова, Неелова,
Неурожайка тож.
Отмена крепостного права, на которую и Некрасовым, и многими его современниками возлагались большие надежды, заставила глубоко разочароваться так же, как и другие „великие реформы 60-х годов“. Все эти реформы были лишь паллиативами и не разрешали основного вопроса, основных социальных противоречий. И, наблюдая проведение этих реформ, Некрасов скептически спрашивал:
— Что ж я не вижу следов обновленья
В бедной отчизне моей?
Те же напевы, тоску наводящие,
С детства знакомые нам,
И о терпении новом молящие
Те же попы по церквам.
В жизни крестьянина, ныне свободного,
Бедность, невежество, мрак…
Где же ты тайна довольства народного?
Если бы позволяли цензурные условия, писатель, конечно, сам бы сумел ответить на эти вопросы, но, увы, тогда разрешалось говорить об этом „вполголоса“.
И материальное и правовое положение дореформенного и пореформенного крестьянина писатель ещё ярче и, так сказать, нагляднее живописует в образе Калинушки:
Беден, нечёсан Калинушка,
Нечем ему щеголять,
Только расписана спинушка…
С лаптя до ворота
Шкура вся вспорота,
Пухнет с мякины живот.
Верченый, крученый,
Сеченый, мученый
Еле, сердечный, бредёт.
Куда же бредёт он? Какие дороги открыты ему? Увы, только „одна открыта торная дорога к кабаку“. Кабак – вот единственное утешение мужика, единственная отдушина для сгущённого народного горя. „Не водись-ка на свете вина“, не будь этой спасительной отдушины, пожалуй, несдобровать бы ни помещикам, ни жандармам. И, словно отражая многочисленные упрёки в пьянстве, которые сыпятся на мужика, Некрасов как бы устами самого крестьянства, отвечает:
Нет меры хмелю русскому.
А горе наше меряли?
Работе мера есть?
Вино валит крестьянина,
А горе не валит его,
Работа не валит?
У каждого крестьянина
Душа – что туча чёрная,
Гневна, грозна, и надо бы
Громам греметь оттудова,
Кровавым лить дождям…
А всё вином кончается, –
Пошла по жилам чарочка,
И рассмеялась добрая
Крестьянская душа.
Таково положение крестьянина, прикреплённого к земле. Ещё хуже судьба других, ушедших на те или иные промыслы, оторвавшихся от земледельческого труда. В одном из лучших своих стихотворений Некрасов рассказывает о постройке железной дороги. Стихотворению предшествует эпиграф, разговор в вагоне: мальчик Ваня спрашивает отца: „Папаша, кто строил железную дорогу?“ Папаша-генерал отвечает: „Инженеры, душенька“. Эпиграф этот не только характерен, но и преисполнен величайшего сарказма, ибо дальше речь идёт не об инженерах, а только о той рабочей силе, которой инженеры руководили. Рабочие пришли сюда не добровольно – их пригнал сюда „царь беспощадный“, имя которому – Голод. И, проводя для других дорогу, оживляя „дебри бесплодные“ и вызывая к жизни новые силы, многие рабочие „гроб здесь себе обрели“ – погибли от жутких, звериных условий своего существования…
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты,
А по бокам-то всё косточки русские…
Кости тех, кто
Надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мёрзли и мокли, болели цингой.
Кости тех, кого „грабили грамотеи-десятники, секло начальство, давила нужда“.
Безотрадны картины жизни и городской бедноты. Рисуя городской быт, поэт перечисляет ряд явлений и случаев, типичных для большого города: кого-то провели на эшафот, проститутка торопится домой, дворник колотит вора, кто-то застрелился… А вот другой вор, который с голоду украл калач – „закушенный калач дрожит в его руке“. Вот бедный юноша-писатель, который думал „в храм славы попасть, рад, что попал и в больницу“. И ещё, и ещё… Десятки и сотни людей, выброшенных на мостовую, „как из машины винт негодный“… В этом взбаламученном городском море
Всё сливается, стонет, гудёт,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куёт на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Давка, говор… О чём голоса?
Всё о нужде, о деньгах, о хлебе.
Смрад и копоть. Глядишь в небеса,
Но отрады не встретишь и в небе.
Искать отраду в небе Некрасов вообще не склонен. Религиозные мотивы его поэзии являются лишь художественными отражениями, психологическими отголосками религиозных воззрений крестьянской среды. Сам же он предпочитает искать утешения в труде и борьбе, в поступательном движении истории, в героических личностях борцов за народное дело, усилиями которых это поступательное движение ускоряется. Отсюда нередкие у поэта возгласы надежды и веры: всё вынесет русский народ и „широкую, ясную грудью проложит дорогу себе“; „покажет Русь, что есть в ней люди, что есть грядущее у ней“; „не бездарна та природа, не погиб ещё тот край, что выводит из народа столько славных“… Наиболее полное выражение эта вера находит в песне Гриши, в поэме „Кому на Руси жить хорошо“:
В минуты унынья, о, родина-мать,
Я мыслью вперёд улетаю.
Ещё суждено тебе много страдать,
Но ты не погибнешь, я знаю.
Был гуще невежества мрак над тобой,
Удушливей сон непробудный.
Была ты глубоко-несчастной страной,
Подавленной, рабски-бессудной.
Давно ли народ твой игрушкой служил
Позорным страстям господина?
Потомок татар, как коня, выводил
На рынок раба-славянина,
И русскую деву влекли на позор, –
Свирепствовал бич без боязни,
И ужас народа при слове „набор“
Подобен был ужасу казни.
— Довольно!
Окончен с прошедшим расчёт,
Окончен расчёт с господином!
Сбирается с силами русский народ
И учится быть гражданином.
В умении делать не безотрадные выводы из безотрадных картин, вызывать этими картинами не пассивную жалость, а такую печаль, которая жжёт и не даёт покоя, печаль, родной сестрой которой является месть – в этом умении сила некрасовской лирики, так же, как обаяние её – в исключительной задушевности, в интимной искренности. Его стихи – действительно „свидетели живые“ „за мир пролитых слёз“, потому-то они и находят так легко доступ к нашему сердцу.
Принято думать, что Некрасов – нытик, пессимист. Настолько печальны его думы, унылы его стихи. „Мне самому, – говорит он, – как скрип тюремной двери, противны стоны сердца моего“. Тем интереснее для нас другие струны его лиры, полные радости жизни и любви к ней, полные красоты и задушевности.
С подкупающей теплотой и вдумчивостью говорит он о нашей русской природе, о девушках, о матерях, о детях, и как здесь своеобразны, глубоко-народны его поэтические фигуры, сравнения, эпитеты: весенние облака у него „что внуки малые с румяным солнцем-дедушкой играют“, а осенние, дождливые „как дойные коровушки идут по небесам“. Озёра у него – „как серебряные блюда на ровной скатерти лугов“, снопы на полях как „величавое войско“. Его колосья на несжатой полосе тоскуют о своём пахаре, как живые, и шепчутся друг с другом о том, как скучно им „слушать осеннюю вьюгу, скучно склоняться до самой земли, тучные зёрна, купая в пыли“… Дети у него – „птахи малые“ и он просит о них: „не трогайте лишь деточек“, и только ласкательными словами умеет о них говорить. „Толпу без красных девушек“ он сравнивает с „рожью без васильков“, а бедные матери у него – „плакучие ивы с поникнувшими ветвями“…
Весну он воплощает в жизнерадостном „зелёном шуме“, и в шорохе первой зелени слышится ему призыв к любви, к жизни, к примирению с нею. Призыв к жизни, memento vivere, звучит у него властно, звучит не однажды, и даже, говоря о могилах, он не забывает, что на них растут цветы:
…Живи,
Покуда кровь играет в жилах,
А станешь стареться – нарви
Цветов, растущих на могилах,
И ими сердце обнови!
В его душе живёт мечта, которую он называет „неистребимой“, мечта „любви, не знающей конца“, и, прощаясь с любимой женщиной, он просит её не помнить ни тоски, ни злобы, ни ревности, ничего дурного и тяжёлого, что было в их взаимоотношениях, и прибавляет:
Но дни, когда любви светило
Над нами ласково всходило
И бодро мы свершали путь –
Благослови и не забудь.
Женщина и её любовь занимают в творчестве Некрасова место значительное и высокое. Вы не встретите здесь ни луны и балкона, ни мадригалов и цветов, ни страстных признаний и бурных поцелуев. Нет, какая-то величавая и прекрасная строгость есть в некрасовских женщинах и их любви. Их любовь самозабвенна, их чувства целомудренны, они скупы на нежные слова, но если нужно – они, ни колеблясь, пойдут за любимым на каторгу.
Над всеми женскими образами Некрасова реет дивный образ его страдалицы-матери, белокурой женщины с голубыми глазами, когда-то впервые внушившей ему поэтическое чувство своими рассказами „о рыцарях, монахах, королях“… Её душа „горит алмазом, раздробленным на тысячи крупиц в величье дел, неуловимых глазом“. К ней, как к мученице, обращается он со словами:
…Ты, чистая, святая,
Ты, кроткая, с мечтательным умом,
О, что кругом ты видела, родная!
Как ты была подавлена!
Подавлены и другие женщины, которых рисует поэт. Подавлены бесправием, насилием, тяжкой традицией, вековой темнотой. Нарисовав перед читателем в поэме „Мороз – красный нос“ симпатичный образ молодой вдовы, крестьянки Дарьи, и рассказав о её горестях, поэт делает верное и жуткое обобщение и пишет:
Три тяжкие доли имела судьба.
И первая доля – с рабом повенчаться,
Вторая – быть матерью сына-раба,
И третья – до гроба рабу покоряться.
И все эти тяжкие доли легли
На женщину русской земли.
Сотни лет лежали эти тяжкие доли на плечах русских женщин, но не сломили ни физической выносливости, ни душевной стойкости их. И та же Дарья „голод и холод выносит, всегда терпелива, ровна“, ибо „лежит на ней дельности строгой и внутренней силы печать“, и поэт выводит её перед читателями, как „тип величавой славянки“, столь дорогой его русскому сердцу.
Формулу любви Некрасов знает только одну: мужчина и женщина являются в ней равными товарищами, и одни и те же мысли воодушевляют обоих:
Всё, чем мы в жизни дорожили,
Что было лучшего у нас,
Мы на один алтарь сложили…
Отсюда и те величаво-прекрасные образы матери и жены, которые даёт нам писатель. Образ матери нам уже знаком – это он спас в поэте живую душу:
Та бледная рука, ласкавшая меня,
Когда у догоравшего огня
В младенчестве я сиживал с тобою,
Мне в сумерки мерещилась порою,
И голос твой мне слышался впотьмах,
Исполненный мелодии и ласки,
Которым ты мне сказывала сказки
О рыцарях, монахах, королях.
Потом, когда читал я Данта и Шекспира,
Казалось, я встречал знакомые черты –
То образы из их живого мира
В моём уме напечатлела ты.
И стал я понимать, где мысль твоя блуждала,
Где ты душой, страдалица, жила,
Когда кругом насилье ликовало,
И стая псов на псарне завывала,
И вьюга в окна била и мела.
Образы жены-друга, жены-товарища мы находим в знаменитой поэме Некрасова „Русские женщины“. Самое это заглавие характерно: оно свидетельствует о том, что автор делает им обобщение и рисует жён декабристов, Трубецкую и Волконскую, как типичных русских женщин, типичных именно своей жертвенной любовью, своей нравственной стойкостью. На них лежит та же „внутренней силы печать“, какою отмечена и крестьянка Дарья. Трубецкая и Волконская – это тоже „тип величавой славянки“, только из другой, аристократической, среды. Впрочем, они – аристократки лишь по происхождению, ибо, движимые любовью, они добровольно променяли „высший свет“ на сибирскую каторгу. Дело их мужей – и их дело, и Трубецкая гордо заявляет иркутскому губернатору, предложившему ей порвать с крамольником-мужем:
Нет, я не жалкая раба,
Я женщина, жена!
Пускай горька моя судьба,
Я буду ей верна.
О, если б муж меня забыл
Для женщины другой,
В моей душе достало б сил
Не быть его рабой.
Но знаю: к родине любовь
Соперница моя,
И, если б нужно было, вновь
Ему простила б я.
Эти мысли Трубецкой, несомненно, разделяет и Волконская – недаром так внутренне-значительно, так непередаваемо-прекрасно её первое движение при встрече с мужем на каторге: прежде, чем обнять мужа, она, опустившись на колени, целует цепь, которою он закован – как символ перенесённых им мук. И обе эти женщины, мужественно порвавшие с миром „ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови“, столь же мужественно обещают друг другу:
Опорою гибнущим, слабым, больным
Мы будем в тюрьме ненавистной,
И рук не положим, пока не свершим
Обета любви бескорыстной.
* * *
Кончая этот беглый обзор некрасовского творчества, мы не можем не сказать несколько слов о значении этого творчества в прошлом и настоящем. Незадолго до смерти поэта Чернышевский писал о нём Пыпину:
— „Скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убеждён: его слово будет бессмертно и вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нём. Он, действительно, был человек высокого благородства души и человек великого ума. И, как поэт, он конечно, выше всех русских поэтов“.
Со своей точки зрения Чернышевский был прав, ибо ни у одного из русских поэтов „эстетические отношения искусства к действительности“ не вылились в такую реальную, глубоко-жизненную, можно сказать, боевую форму, в какую они вылились у Некрасова. Свой стих он сам называл „суровым, неуклюжим“ и прибавлял при этом:
Нет в тебе творящего искусства,
Но кипит в тебе живая кровь,
Торжествует мстительное чувство,
Дорогая теплится любовь.
Содержание было для него важнее формы. Живая кровь, живые чувства мести и печали подчиняли себе искусство, как таковое, этика побеждала эстетику. Важно и нужно было одно: будировать мысль, тревожить общественное самосознание, зажигать молодёжь гражданским энтузиазмом. Величайший завет Пушкина – „глаголом жечь сердца людей“ Некрасов исполнил, как никто, – Тургенев так и выразился о его стихах, что они „жгутся“. И поэтому в историю русской общественной мысли, в историю политической и социальной борьбы имя Некрасова вошло, как один из главнейших факторов, подготовлявших революцию. Вследствие двойственности своей натуры, он не мог быть сам революционером, но для революции он сделал гораздо больше, чем многие активные революционеры, ибо целые поколения подымал он на борьбу своим выстраданным, волнующим стихом. Попробуйте вычеркнуть имя Некрасова из истории литературы и этой борьбы – и вы увидите, какое огромное пустое место образуется в ней, какой колоссальный прорыв, который никто и ничто не заполнит.
Незадолго до своей кончины, лёжа на смертном одре, терзаемый невыносимыми болями, Некрасов написал одно стихотворение – трогательную колыбельную песню. Ему опять пригрезилась его мать, светлый ангел его поэзии, и слышался её чудный голос, её тёплые и ласковые слова:
Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою.
Не бойся горького забвенья:
…Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей.
Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой…
Эти вещие слова оправдываются. Россия свободна, и если она ещё не может назвать себя счастливой, то всё же счастье это недалеко, и она его добудет. А горького забвенья Некрасову бояться нечего: освобождённая родина несёт ему свой глубокий поклон, а его песни звучат не только „над Волгой, над Окой, над Камой“, но и над Иртышом, над Енисеем, над Леной. И, кажется, нет в России такого уголка, где бы не знали имени Некрасова, и близко и дорого это имя трудовому народу, и не перестанет он повторять тысячами уст задушевные слова некрасовских песен…