Давно заметил: работа, связанная со Словом, будь ты писателем, журналистом или издателем, как никакая другая позволяет прочувствовать взаимосвязанность всего, что происходит в жизни. В 2002 году, инициировав в качестве редактора омского издательства «Наследие. Диалог-Сибирь» работу над сборником Михаила Дудина, я и помыслить не мог, к каким удивительным встречам это приведёт.
Так, я познакомился с вдовой Михаила Александровича – Ириной Николаевной Тарсановой, маленькой хрупкой женщиной, интереснейшей и чуткой собеседницей. Ирина Николаевна оказалась очень внимательным соавтором, она ждала выхода этого сборника с таким трогательным нетерпением, что оно не могло не передаться и мне. В тот пасмурный осенний день, когда тираж книги прибыл в Петербург, она часа два простояла на лестничной площадке возле своей квартиры, прислушиваясь к шагам внизу. Письма Ирины Николаевны и книгу Дудина, которую она подписала мне, я храню благоговейно, как редкие и удивительные подарки, которые бывают в жизни лишь раз – и повториться не могут.
Запомнилась презентация дудинского сборника в Книжной лавке писателей на Невском. Я, молодой провинциал, внезапно оказался в окружении самых настоящих литературных динозавров и пребывал в состоянии лёгкого мандража. На той же презентации я познакомился с классиком ленинградской поэтической школы Ильёй Фоняковым.
Встреча была мимолётной, и сегодня, спустя шесть лет, оказавшись в гостях у Ильи Олеговича, в старом доме на Петроградке, напротив Ленфильма, я не мог не думать о неслучайности происходящего. Тем более что прямо под нами, этажом ниже, находилась квартира Ирины Николаевны, а в беседе всплывали имена и названия, каждое из которых аукалось массой ассоциаций.
Наше интервью для «Омской музы» было записано морозным январским вечером («Морозы, как в Сибири», – заметил Фоняков), в час, когда без четверти полная луна зависла над золотым ангелом Петропавловки…
— Илья Олегович, простите за нескромные ассоциации, но мне, приехавшему в Петербург в 23-летнем возрасте со своей первой юношеской книжкой, кажется удивительным, что много лет назад 21-летний выпускник Ленинградского университета Илья Фоняков, издав свою первую книжку стихов, отправился в далёкий край, в Новосибирск…
— Ничего удивительного в этом нет. Я люблю пространство, большие расстояния, люблю чувство дороги, движения. Именно поэтому после завершения учёбы и отправился в Новосибирск в качестве литературного сотрудника газеты «Советская Сибирь». А кроме того, я ведь родился в Иркутской области, в Бодайбо, так что Сибирь для меня – не чужой край. Вообще мои родители – ленинградцы, и их приезд в Иркутск был связан с геологическими изысканиями, которыми занимался отец. Долго он не успел проработать, его посадили, а меня в возрасте нескольких месяцев мать увезла в Ленинград.
— Вспоминаются омичи по рождению Иннокентий Анненский и Михаил Врубель, которых в раннем детстве родители увезли в Петербург…
— Да, это традиционная ситуация, суть которой точно отражена в известной фразе: поэты рождаются в провинции, а умирают в Париже. Есть такая закономерность, столица притягивает, и либо автор, повзрослев, приезжает сам, либо его в детстве привозят родители. Хотя бывали и случаи, когда провинциальный поэт достигал всесоюзной известности. Ну вот, например, Елизавета Стюарт из Новосибирска, Леонид Мартынов из Омска…
— Мартынов потом всё-таки уехал.
— Тем не менее, он известен именно как омский поэт, и Омск по праву может этим гордиться. А вы знаете, почему он уехал? Нет? Леонид Николаевич чем-то проштрафился перед местным руководством, и его решили выслать из города. Но высылают-то обычно в Сибирь, а он и так жил в Сибири. Тогда его отправили… в Вологду, где он прожил, кажется, пару лет. За это время Мартынов установил такие хорошие отношения с местными жителями, что когда он уезжал, его провожало всё местное начальство. У поезда он разговорился с женой второго секретаря то ли обкома, то ли райкома и сказал ей: «Как странно, что вы не моя жена!». Она ответила: «Действительно, странно…» – и уехала с ним. В общем, может быть, Мартынов и оставался бы в Омске, но сложилось именно так.
Лично я не хотел уезжать из Новосибирска, где прожил семнадцать лет, насыщенных разными событиями. Были дискуссии в Лито, была работа в качестве собкора «Литературной газеты» с 1961 года, были многочисленные поездки по Сибири. Но возвращение в Ленинград было обусловлено семейными обстоятельствами: и у меня, и у жены в Ленинграде жили родители, которые были уже в почтенном возрасте, за ними требовался уход.
— Впоследствии Вам не хотелось вернуться в Новосибирск?
— Пожалуй, нет – зачем идти по старому следу? В любом случае связь с Сибирью я сохранил, у меня там много друзей. Пару лет назад ездил в Новосибирск на юбилей Академгородка – как журналист, который писал самые первые репортажи с его строительных площадок. Несколько раз доводилось мне бывать и в Омске, где жил Вильям Озолин, дружбой с которым я очень дорожил.
Илья Олегович Фоняков.
Омск, 1971 год.
Фотография: неизвестный автор.
Чем мне всегда нравился Омск – в нём, в отличие от Новосибирска, есть исторический центр, уютные уголки, как в Барнауле и Иркутске. А какой шикарный драматический театр, таким любая столица бы гордилась! Зато Новосибирск цеплял своей динамикой, а ещё контрастностью: меня, ленинградца, искренне поражали улочки, где соседствовали деревянные избушки и трамвайные рельсы.
— Тем не менее, при всей влюблённости в Сибирь Вы сохраняли и верность ленинградской поэтической школе: «Ленинградская школа, присягаю на верность тебе!»…
— Я несколько переработал это стихотворение, теперь оно звучит так:
У Байкала, Тобола, на Алтае, в степной Барабе,
Ленинградская школа, оставался я верен тебе.
Окажи мне доверье – как, бывало, твои старики,
Запиши в подмастерья или вечные ученики.
В России две основные поэтические школы – петербургская и московская – и ряд школ, сформировавшихся в отдельных городах. Например, в своё время существовали иркутская школа прозы, красноярская школа поэзии. Думаю, и в Омске можно говорить о наличии своей школы, основанной на творчестве таких крупных и очень разных поэтов, как Пётр Драверт, Павел Васильев, Леонид Мартынов.
Я всегда сохранял верность ленинградской поэтической школе, которая базировалась на традициях акмеистов. Ясность мысли, чёткость формы – эти ключевые принципы я исповедовал, когда руководил новосибирским Лито, и думаю, что не без успеха. По крайней мере, на них базировалось (не знаю, с моей подачи или не с моей) творчество таких замечательных поэтов, ныне, к сожалению, покойных, как Александр Плитченко, Геннадий Карпунин. Ну а ленинградская поэтическая школа теперь, как и в дореволюционный период, вновь стала называться петербургской.
— И это является лучшим показателем того, что сохраняется преемственность…
— Безусловно! Связь времён сохраняется во всём, вплоть до каких-то мелочей, которые связаны с теми или иными жизненными ситуациями. Особенно остро это чувствуешь, когда общаешься с носителями культуры, через которых можешь прикоснуться и к предыдущим поколениям творцов. Однажды я был в гостях у Всеволода Александровича Рождественского, и вот во время беседы он протягивает мне листочки, на которых я читаю: протоколы заседаний Петербургского союза поэтов. И под каждым – две подписи: председатель Блок, секретарь Рождественский. Кстати, с тем же Рождественским приключилась как-то раз история – будучи гимназистом, он во время перемены бегал с друзьями по коридорам и, вылетев из-за угла, уткнулся головой в живот директора гимназии. А директором был… Иннокентий Фёдорович Анненский, которого вы упомянули в начале беседы.
— Не могу не спросить – а с Ахматовой Вам не доводилось общаться?
— Нет, у меня был шанс познакомиться, но я им не воспользовался. Дело в том, что один мой школьный приятель жил в Фонтанном доме. Я к нему захаживал, мы собирались писать фантастический роман о межпланетных полётах. И однажды он небрежно сказал: «Я показывал твои стихи нашей соседке Анне Андреевне Ахматовой, и они ей понравились». А я тогда этому не придал абсолютно никакого значения.
— Сегодня по пальцам можно пересчитать людей, которые могут сказать, что их стихи читала Ахматова! А почему Вы не стали знакомиться?
— Даже не знаю, так получилось. Отзыв, конечно, лестный, но я с трудом представляю, что Ахматовой могло понравиться в моих тогдашних стихах. Впрочем, возможно, она почувствовала какие-то отголоски Серебряного века, под влиянием которого я находился. Зато я был знаком с её сыном. Помнится, Лев Николаевич рассказывал, что любит поддразнивать Анну Андреевну, говоря: «Мама, вот Пушкин – это Золотой век, солнце, а Серебряный век – луна, отражённый свет».
— Мне кажется, это очень обнадёживающее сравнение, поскольку основывается на принципе цикличности. Ведь после луны снова бывает солнце…
— Даст Бог, будет так. В любом случае, мне подобные названия кажутся условностью. Какая разница, как назвать? Поэзия намного древнее письменности, и едва ли уместно оценивать её жизнеспособность по шкале неких выдуманных периодов.
— Я знаю по Вашим стихам, что Вы оптимист. Простите за банальный вопрос: испытываете ли оптимизм в отношении молодых авторов?
— Поэтическая преемственность сохраняется, и это главное. Пару лет назад мы приняли в Союз писателей Санкт-Петербурга целую группу молодых поэтов, и эти ребята не только умеют писать стихи, но обладают инициативностью, что особенно ценно – организовывают конкурсы, встречи и семинары, находят спонсоров или возможность вообще обойтись без средств. Они формируют именно то, что называется литературной средой, воспринимая, продолжая и развивая поэтические традиции. И просто замечательно, что главный поэтический конкурс Петербурга носит имя Гумилёва и назван по его стихотворению – «Заблудившийся трамвай». Так что мой оптимизм не беспочвенен.
Есть, конечно, и другая категория, в которую входят начинающие авторы, считающие, что уже всё знают и умеют. Они издают не только книжки, но и целые сборники критических статей, в которых называют друг друга гениями. Позвонил мне недавно один молодой поэт: «Илья Олегович, ребята хотят выдвинуть меня на Нобелевскую премию, как это делается?». Я мягко объясняю, мол, у вас и публикаций-то серьёзных нет, а он мне: «Но ведь то, что я могу сказать, никто больше не скажет!».
Я уже несколько лет читаю лекции по истории поэзии на курсах литераторов, которые организованы в Институте культурных программ на улице Рубинштейна. Бывает, пригласишь участников к обсуждению – и начинаются славословия в адрес друг друга: «высочайший уровень мастерства», «потрясающее чувство слова» и т..д. А если скажешь: «Я помню чудное мгновенье…» и попросишь продолжить, то выяснится, что продолжения-то никто и не знает. Я уж не говорю о советской поэзии, которую и так отдельные начинающие авторы призывают сбросить с корабля современности как наследие тоталитарной державы. Всеми силами стараюсь объяснить молодым поэтам: нельзя отделять себя от прошлого. Ну и что с того, что какие-то прежние идеалы не состоялись? На этом пути были созданы замечательные вещи, работали выдающиеся мастера. А если каждое новое поколение будет сбрасывать предшественников с корабля истории, наши потомки в итоге окажутся иванами, родства не помнящими.
— А может, дело в том, что у стихов и времени совершенно особые отношения, в которых бывает и спад, и подъём? Скажем, по свидетельству современников, во второй половине девятнадцатого века Пушкина вообще практически не читали, зато сейчас он – «наше всё», несмотря на отдельные факты коллективного невежества. Или Гумилёв – сегодня у Николая Степановича масса почитателей, а в советский период он был практически неизвестен…
— Я убеждён, что дело не во времени. Принято считать, что в советский период Гумилёва не знали и что поэзия Серебряного века открылась нам благодаря оттепели и перестройке. Ничего подобного! Да, книги Николая Степановича не переиздавались, но они не были запрещены и присутствовали в библиотеке практически каждой интеллигентной семьи. И Гумилёва я прочёл раньше, чем Твардовского, потому что его книги стояли на полках у сестёр моей бабушки, так же, как и сборники Михаила Кузмина. И в этом не было ничего удивительного: я стал приобщаться к этим книгам в сороковых годах, а изданы они были совсем недавно, в 1910-20-х. Разве книги 1970-80-х годов являются для нас чем-то необычным? Такое же отношение было в своё время и к прижизненным изданиям поэтов Серебряного века.
— Сегодня книги советского периода преобладают в ассортименте букинистических магазинов – можно предположить, что в сороковые годы, о которых Вы упомянули, так же легко можно было приобрести издания 1910-20-х годов?
— Совершенно верно, никаких трудностей с поиском и приобретением книг не было. Как сейчас помню: возле здания Городской думы располагался большой книжный развал. Под открытым небом стояли грубо сколоченные фанерные прилавки. Мой однокурсник приобрёл там за бесценок и подарил мне уникальную книгу – антологию «Русская поэзия ХХ века», вышедшую в 1925 году под редакцией Ежова и Шамурина тиражом пять тысяч экземпляров, и в этой книге представлены все авторы Серебряного века: Соллогуб, Андрей Белый, Эренбург, Ахматова, Ходасевич, ранний Михаил Светлов, которого мы плохо знаем.
Был и ещё один источник – у меня под столом стоит чемодан, полный тетрадок, в которые мама с юности переписывала полюбившиеся стихи. Именно в этих тетрадках я впервые прочитал Гумилёва, Ахматову, других поэтов. Позднее мама стала привлекать меня к переписыванию стихов, причём из тех книг, которые были дома – таким образом я получал поэтическое образование, и хочу сказать, что этот способ себя оправдал.
Как видите, связь не прерывалась, поэтов Серебряного века никто не забывал.
— Илья Олегович, по-моему, у нас очень удачно закольцевалась беседа: начали с переезда, с отношений поэта и пространства, а пришли к тому, что определяющим фактором является всё-таки не пространство, а культурная традиция, преемственность. И если есть память о предыдущих поколениях, старые книги и тетрадки со стихами, уважение к предшественникам, то пространство становится условным.
— Да, в каком-то смысле это так. Дело ведь не в том, где находишься, дело в общей культуре. Я могу приехать на Дальний Восток – и мне будет, о чём поговорить с местными жителями, потому что нас связывает одна история, одна культура. Переезжать можно сколько угодно, главное постоянно чувствовать связь с корнями, с истоками. Ну а поскольку преемственность сохраняется, в чём нет никаких сомнений, я и позволяю себе быть оптимистом!
Интервью с Ильёй Олеговичем Фоняковым, записанное Иваном Денисенко, – «Илья Фоняков: “Я позволяю себе быть оптимистом!”» – опубликовано под рубрикой «Литературная гостиная» в журнале о культуре и искусстве «Омская Муза» № 1(26) на 2010 год (стр. 60-63)*.
Журнал «Омская Муза» № 1(26) на 2010 год размещён в библиофонде открытого библиографического собрания НООБИБЛИОН (см. текст).