Философия, как и поэзия, инновационна. Важно, что язык и мысль – тождественны, но открытым остается вопрос: «Что понимать под языком и мыслью?». Всегда ли коммуникативная конвенция, воспроизводящая готовые образцы смысловой программы и организующая как научный дискурс, так и профиль обыденного мышления, осмысленна? Всегда ли предметное значение слова ограничивает существо языка, выступая его бытийственной составляющей? Что тогда может быть понято под самим фундаментом – бытием?
Полагаем, что инноватика в плане гуманитарных наук может получить предельно широкое истолкование, провоцируя соотнесение с концепциями прогресса, эволюционизма и пр. Но простота такого соотнесения иллюзорна, и здесь всплывает проблематизация подлинной прогрессивности человеческой природы и природы человеческого, вопрощаются: «Почему люди минимальны в проявлении таких качеств, как честь, совесть, ответственность, свобода? Что обеспечивает развитие?».
Ссылаясь на М. Хайдеггера, воспроизведем конкретику ситуации: «Мы не можем мыслить, хотя и называем себя мыслящими существами. Это название говорит только о том, что мы, в принципе, можем мыслить, но не мыслим. Причем дело обстоит не так, как в гегелевской диалектике… нет, дело не в приложении неких усилий. Мы можем мыслить, но это значит, что мы можем мыслить и впадать в немыслие – человек есть мыслящие существо, это доказывается действительностью тех редчайших порывов, подвигов мысли, которые мы имеем в лице великих мыслителей. Только они, несколько человек в истории, доказали и показали, что человек есть мыслящий» [1, 22]. Всегда ли мысль нова? Не находится ли в этой новизне обналичивание оснований, глубинной архаики, которая не есть ни новая, ни старая, она просто есть в своей простоте и подлинности?
Предлагаем понимать язык не столько в качестве анонимной знаковой системы, сколько жизненной среды, укорененной в речи, в быту, в культурной традиции конкретной нации; язык как живая плоть мышления, сообщающая носителю особый способ бытия. В зависимости от уровня восприятия языкового целого (либо как анонимная система, обслуживающая коммуникативные конвенции, либо как глубинный экзистенциал) раскрывается специфика личностной ответственности и способ социального бытия.
Идиома «язык – плоть мысли» наводит на понимание мысли не столько в качестве спекулятивного действия, нацеленного на осмысление реальности, узнавание в ней знакомых знаков и дешифровка их (от этой стратегии восприятия мысли отказывается неклассическая стратегия философстствования), сколько в качестве специфического телесно организованного действия, предвосхищающего какую либо логику, соразмерное, скорее, с выпадением из контекста обыденно-бытовых смыслов. Это погружает человека в особую размерность опыта, в которой становится понятно то, что ничего из принятого на веру и усвоенного уже не понятно – сократовское «я знаю, что ничего не знаю». Такая мысль телесна и требует полной включенности человека, его присутствия (хайдеггеровское Dasein), внимания. Из такого выпада – стратегия действия «делаю так, потому что понимаю, что иначе нельзя». Здесь понимание телесности не покрывается только биологией и органикой, ограниченными покровами тела, кожи. Тело – словесная фиксация, открывающая более широкие и глубинные содержательные горизонты: как жизненная оболочка, уплотненная образом действия, поведения, связями со средой, их актуальностью; реальность за счет такой актуализации становится домом, средой, разворачивающейся вокруг очага. Тело как космос, в котором все на своем месте и значение этого места человеку известно не понаслышке, но через переживание. Результатом переживания, реагирования устанавливаются смыслы, а реальность становится миром: logos тождественен biosу, а bios – telosу, организующему пространство как осмысленную – значимую и знакомую – среду обитания, смыслополагания и жизни. Такая стратегия отсылает к истоку мысли, к истоку человека (детство) и человечества (архаичный период культуры). Из объемности тела выросла культура, общество, история; изначально тело человека (единство, целостность fysis и psyche) гармонично и соразмерно вписано в тело мира – космос.
Ландшафт – продолжение телесности, из этого единства произрастают чувства Родины, дома, долга, ответственности, мужества, героизма, национально-этнической самоидентификации. Так, «если смотреть древнерусские карты, особенно крупномасштабные чертежи земельных наделов, то можно убедиться, что ручьи, деревья, трава прорисованы на них не потому, что это было необходимо для проведения межи, а потому, что пространство не мыслилось иначе как дышащее, зеленеющее, т. е. как тело, переплетающееся с человеческим телом» [2, 305]. Отсюда – цельность архаичной коммуникации, ее монолитность и синтетичность, а также разорванность, фрагментарность, клипирование. Осознание включенности телесности в космический универсум подкреплялось ритуалом и жертвенностью, сценарием игры, провоцирующей особую размеренность коммуникативного дискурса.
Инноватика в данном случае – возрождение архаических (вневременных, праисторических) принципов бытия и коммуникации человека и мира. Она раскрывает себя и через парадокс: новое есть старое в историческом измерении и через отказ от конвенциональной синтагмы «новое – старое», поскольку отсылает к установкам, не имеющим содержательного образца, но требующим постоянной реанимации их живого опыта из начальной точки, как птица Феникс (например, нельзя сказать, что смелость и достоинство – постоянные качества, напротив, они актуализуются акцией и выбором; об этих феноменах ничего сказать нельзя, их невозможно представить спекулятивно, если нет опыта такого выбора и сопряженного с ним действия). Подобный опыт – точка сборки воли, усилий, напряжения и ответственности; он же возводит на другую магистраль понимания, отрешая от пошлой банальности обыденных смыслов и дел.
Существует ли инновация в плоскости языка? Инноватика и инновации, провоцируемые ею, могут быть вскрыты как процессы оживления глубинных смыслов, их актуализация в мышлении поэтической свободой языка. Здесь поэтическое – творческое делание (исходя из этимологии), творческое мышление, сама мысль, обнаруживающая человека в качестве творца, поднимающегося над смысловым хламом и возвращающегося к внеисторическим основаниям человеческого, бытия – к языковым глубинам. В этом случае инноватика есть поэтическя рефлексия, т. е. рефлексия, осуществляющая себя как разворот, обнаружение изначальной точки мысли и попадание в нее.
Всегда ли это сознательный процесс? Что считать сознанием, если не трафаретный закостеневший корпус смыслов, правил причинно-следственных отношений и выводов, устоявшегося синтаксиса и интонирования речи, уплотнивший логику мышления, придавший ей статус монументальности и определивший этос социального. Инноватика раскрепощает сознание, задает его пластику, гибкость, освежает мышление. Инноватика сущностно раскрывается в процессах инноваций.
Мы предлагаем раскрывать феномен инноваций как языковой механизм, обнаруживающий новые, непроявленные грани пространства, опыта и закрепляющий их в дискурсе, формируя установку на развитие смысла в той или иной стратегии. Следует подчеркнуть, что, с одной стороны, эти механизмы имманентны стихии самого языка, опосредствующего отношение человека и реальности, обеспечивающего коммуникацию, выступающего медиумом смысла и трансформации жизненной среды и пластики сознания человека, с другой – конкретики восприятия реальности.
Насколько инноватика реальна? Здесь уместна метафора времени как веера, раскрытая О. Мандельштамом в работе «Слово и культура», поскольку феномен нового имеет и временную коннотацию. Время, понятое хронологично (как закон причинно-следственной последовательности), устраняет пространственную протяженность явлений, их внутреннюю связь, явления «образуют как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но в то же время он поддается умопостигаемому свертыванию», освобождающему от причинной зависимости «столь рабски подчиненной мышлению во времени и на долгое время поработившей умы европейских логиков» [3, 218]. Именно это освобождает гуманитарное мышление: философию, литературу, поэзию от опасных теорий эволюции и прогресса. Здесь уместно проговорить важную для отечественной традиции мышления вещь: в России процесс мысли сопряжен с процессом филологическим, а формы философского дискурса, их проблемная и языковая специфика, накладываются на языковое мышление, самоманифестирующее в поэзии. Это тема особого разговора, однако вскользь укажем на то, что опыт говорящего мышления проявляет себя в поэзии как философии и в философии как поэзии, эти практики духовного опыта нации взаимоконвертируемы. Так, у Мандельштама, «никакого "лучше", никакого прогресса в литературе (добавим, и в философии – И. К.) быть не может – просто потому, что нет никакой литературной машины и нет старта, куда можно скорее других доскакать» [3, 219], в то время как единством мысли данного народа может быть признан только язык. Философ и писатель – художник слова, реагируя на болевые точки современности, актуализирует в опыте языка те изъяны, которые под корой уплотненного нормативного дискурса, трансформирующего сознание нации и обмирщающего сакральные смыслы живого опыта, неочевидны, латентны, но присутствуют и приводят к шаблону, стандарту, этосу творческое, поэтическое действие, ограничивая и определяя его.
Получается, что первичное препятствие – это несоответствие мысли как свободного от смысловой догматики процесса, его самобытной дикции, и языка, форматирующего содержательное многообразие в критике. Основным препятствием для понимания подлинного масштаба философии как способа бытия языка выступает и то, что оно исследуется и описывается категориально-формативным языком, раскраивающим континуальное единство текста на определенный лад, содержательно далекий от глубины авторского опыта мысли и несовместимый с масштабом мыслителя; традиционный категориально-формативный язык чужд живому самостоятельному мыслительному действию.