Нет, я не хочу внушать вам сострадания.
Пусть лучше буду я вам даже отвратителен.
оцените по достоинству.
Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелёванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк – вату, что ли, – тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-жёлтая и тошнотно-тёплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, ещё сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был ещё строен, этот шафранно-золотистый перс, ещё картинно-красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскалённого парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грёзой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг неё была толпа грязная и грубая. Её толкали – мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на её отёчном лице странно выделялись жёлтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
И опять-таки вся она – была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода, над ней была ещё одна странная власть. Ею владел тот ещё не существующий человек, который фатально рос в ней с каждым её неуклюжим шагом, с каждым биением её тяжело дышавшего сердца.
Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало всё, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка.
Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.
Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припёке и жуёт что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жуёт, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.
Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем её бумажно-белую спину.
Нет, символы, вы ещё слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнёте ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».
Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы её топчете. Погодите, придёт росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звёзды. Придёт и человек – может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает её всяким добром, – и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в её недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого чёрного обоза… А там с зарёю заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозёма…
Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле – кому и с какой стати служил он?
Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, смётывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьём да колотили по чёрным ухабам?
Во всяком случае, отслужит же и он, и попадёт наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк! Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите ещё… Мешок попадёт в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с тёмным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!
Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта – и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил её жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что её в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.
Сам Иннокентий Анненский не обозначал жанр произведения «Моя душа» как так называемое «стихотворение в прозе».
В архиве И.Ф.Анненского черновые автографы четырёх стихотворений в прозе хранились в одной папке вместе с рукописными материалами цикла «Autopsia».
Цикл «Autopsia» – прозаический перевод (точнее, переложение в форме стихотворений в прозе) стихов итальянской поэтессы Ады Негри (1870–1945) из её первого поэтического сборника «Судьба» (Ada Negri. Fatalità. Milano, 1892).
Все четыре стихотворения в прозе И.Ф.Анненского были опубликованы его сыном в виде отдельного цикла в книге «Посмертные стихи Иннокентия Анненского» (СПб. : Изд-во «Картонный домик», 1923. – 172 с. – 2000 экз.) под редакцией Валентина Кривича* – в главе III (с. 95-106).
Валентин Кривич отметил это в Предисловии (с. 5-12):
«Здесь собраны почти исключительно те стихи И. Ф. Анненского, которые, по их времени и характеру, могли бы войти в его первую и вторую книги стихов – Ник. Т-о. «Тихие Песни», с прилож. сборн. стихотв. переводов «Парнасцы и Проклятые», изд. 1904 г. и «Кипарисовый Ларец», изд. посм. 1910 г. – но по тем или иным причинам туда не вошли.
Таким образом, этим сборником ещё не исчерпывается вполне всё поэтическое наследие Иннокентия Анненского. Вместе с тем, именно в виду тесной связи настоящего сборника с предыдущими и, главным образом, с «Кипарисовым Ларцом», выразившим период высшего напряжения творческой воли покойного поэта, – сюда включены и те три относящихся к этому периоду стихотворения в прозе, которые были напечатаны ещё при жизни автора.»
_______________________
* Валентин Кривич – псевдоним Валентина Иннокентьевича Анненского (1880–1936), родившегося в Петербурге, в семье преподавателя древних языков петербургской гимназии Иннокентия Фёдоровича Анненского.