В нашу эпоху борьбы и крови, жестокого разрушения и напряжённого труда, в годину необычайного голода и великих усилий – создать новую Россию на развалинах старой – как-то даже странно говорить об Ал..Блоке, цитировать его стихи о Прекрасной Даме, о таинственной синеглазой незнакомке и о других цветах его воображения. Слишком уж далеки эти стихи от реальной жизни наших дней, от экономики и политики революционной эпохи, от грубой и тяжёлой прозы земного строительства вообще…
И всё же хочется обнажить голову перед свежей могилой и подумать о том, чем жил и дышал поэт.
* * *
О Блоке привыкли думать, как о романтике; в статьях, посвящённых его памяти, его называют даже последним романтиком, как бы подчёркивая этим специфический характер его поэзии, умирающей поэзии прошлого. Но есть романтизм и романтизм, – и достаточно сделать маленькую экскурсию в историю литературы, чтобы установить разноликость этого понятия. История литературы знает, с одной стороны, германских романтиков, как Вакенродер, Тик, Вильгельм Шлегель и Новалис, совершенно чуждавшихся земной жизни, как таковой, царивших в заоблачных высотах и грубо порицавших материальный прогресс, просвещение, революцию. И знает, с другой стороны, французский романтизм, в лице Ламартина и Гюго, где романтические устремления поэзии вливаются в русло социальных и политических движений, сообщая им свой пафос и заражая энтузиазмом целые поколения. И знает, наконец, корифея английской романтики – Байрона, писателя, теснейшим образом связанного с землёй и её интересами, страстно протестовавшего против социального неравенства и несправедливости, принимавшего личное деятельное участие в политической борьбе. Исходная точка у всех этих представителей романтизма была одна и та же: неудовлетворённость той действительностью, какую они видели вокруг, и горячее желание иного мира. При этом одни видели этот мир в прошлом, идеализировали средневековье и не прочь были к нему вернуться; или, не уставая, строили красивые воздушные замки и пытались укрыться в них от прозаических дел и бурь земли… Другие же, более трезвые и умные, понимали, что возврата к средневековью быть не может и не должно, что в воздушных замках живому человеку делать нечего, и выхода нужно искать в другом месте: в плоскости развития культуры, науки и искусства, в политической и социальной борьбе. Так возник новый романтизм, сдавший часть своих позиций реализму. Яркий образ такого нового романтика, твёрдо стоящего обеими ногами на земле, являет собою Гейне, этот реалист с душою романтика, романтик с глазами и ушами реалиста.
К такому же типу романтиков следует отнести и Ал..Блока. Он с одинаковой искренностью и успехом мог быть и рыцарем Прекрасной Дамы и революционером – это двойственность только кажущаяся. И цель настоящей статьи – выявить перед читателями, насколько позволит место, единый и цельный образ поэта и человека, романтика и революционера.
* * *
Блок начал с того, чем Гёте кончил своего „Фауста“:
— Вечно женственным к небу возносимся мы.
Культ вечно женственного – культ большинства романтиков – явился таковым и для Блока. Впервые в русской поэзии эти ноты зазвучали в стихах Владимира Соловьёва, влияние которого на Блока следует признать несомненным и значительным, особенно на первой его книге „Стихи о Прекрасной Даме“:
В чьём-то женственном дыханье
Вечно, вечно радость мне.
Прекрасная Дама, символ вечной женственности, явилась главным мотивом блоковской поэзии и определила все его дальнейшие пути и перепутья. „Со мной всю жизнь один завет: завет служенья Непостижной“. Меняя облик, и то сияя чистотою Мадонны, то увлекая прелестью ресторанной незнакомки, мечта поэта влекла его от очарований к разочарованиям, как „от казни к казни“:
Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня,
Ты только невозможным дразнишь,
Немыслимым томишь меня.
Действительность не удовлетворяла, тёмный и косный быт представлялся слишком убогим и серым, и поэт предпочитал жить миражами, снами, призрачной красотой идеала:
Все виденья так мгновенны,
Буду ль верить им?
Но Владычицей вселенной,
Красотой неизреченной,
Я, случайный, бедный, тленный,
Может быть, любим.
Красота – как владычица мира, и реальная жизнь перед нею – как ряд туманных и быстролётных видений – вот отправная точка поэтической философии Блока. И лучшее из видений: Дева, Жена, Мать, светлая спутница человека, вечная весталка, поддерживающая огонь на алтаре жизни. О ней и почти только о ней все песни и помыслы поэта, ей посвящено всё его молитвенно рыцарское служение, полное самоотречения, восторга и печали:
Счастья не требую. Ласки не надо –
Лаской ли грубой тебя оскорблю?
Лишь, как художник, смотрю за ограду,
Где ты срываешь цветы, – и люблю.
Поэт, предпочитающий возвышенный обман низким истинам, он естественно предпочитает также идеалистический синтез критическому анализу и готов видеть ту же Мадонну не только в ресторанной незнакомке, но и в грязной проститутке, ибо это чёрные силы города смеются над творческой мечтой. И весь длинный цикл надений поэта лишь тот же переход „от казни к казни, широкой полосой огня“. А впереди всё та же Прекрасная Дама, с её молчаливым зовом, с её загадочной улыбкой Джоконды.
…Всё тот же гость усталый
Земли чужой,
Бреду, как путник запоздалый,
За красотой.
Она и блещет и смеётся,
А мне одно:
Боюсь, что в кубке расплеснётся
Моё вино.
Что же это за священное вино, которое столь бережно несёт в своём кубке поэт? Здесь мы читаем жуткое признание, которого никогда не решился бы сделать чистый романтик вроде Новалиса:
А между тем – кругом молчанье,
Мой кубок пуст.
Поразительное созвучие с лермонтовской „Чашей жизни“:
И поздно видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был – мечта
И что она не наша.
И вот пустой кубок, пустую чашу жизни Блок стремится наполнить содержанием. Он как бы исполняет завет Шиллера: „Поэт с возвышенным умом должен вложить величие в жизнь, вместо того, чтобы искать в ней это величие“. Своим холодным сознанием, реалистической стороной своего существа он понимает, что жить только мечтой значит не жить совсем, что мечта, оторвавшаяся от земной почвы, осуждена на гибель. „Идеал не должен слишком возвышаться над реальным миром, который имеет то неизмеримое преимущество, что он существует“, – значит надо попытаться ещё более приблизить идеальное к реальному, свести идеал с неба на землю. В этом и разница между старыми романтиками и новыми: старые мечтали о рае небесном, новые хотят этот небесный рай устроить на земле.
И боль интимного разочарования Блок заглушает возгласами веры в общечеловеческое счастье:
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали,
Жду вселенского света
От весенней земли.
Эта новая весна будет необычна. Этот вселенский свет будет зажжён не рукою отдельного человека, хотя бы и героя, – нет, он явится, как светоч великого всечеловеческого коллектива, как творческое достижение тех, кто этого достижения хочет:
Мне снились весёлые думы,
Мне снилось, что я не один…
Под утро проснулся от шума
И треска несущихся льдин.
Я думал о сбывшемся чуде…
А там, наточив топоры,
Весёлые красные люди,
Смеясь, разводили костры.
Смолили тяжёлые чёлны…
Река, распевая, несла
И синие льдины, и волны,
И тонкий обломок весла…
Пьяна от весёлого шума,
Душа небывалым полна…
Со мною – весенняя дума,
Я знаю, что Ты не одна.
Характерно и знаменательно, что в этой заключительной строке („Я знаю, что Ты не одна“) местоимение Ты написано с большой буквы, т..е., иначе говоря, здесь поэт опять разумеет Ту, которую он привык писать с большой буквы, называя её Владычицей, Девою, Женою, Прекрасной Дамою – тем или иным символом Вечной Женственности. Казалось бы, если весёлые рабочие люди, наточив топоры, смолят лодки и собираются в какой-то новый поход, то причём тут Она, Вечная Женственность, Прекрасная Дама… Но факт остаётся фактом: не механически же, не для рифмы или размера поэт написал эту последнюю строку, представляющуюся на первый взгляд такой странной и неожиданной. И мы легко расшифруем её, поймём авторскую логику, если вспомним, что Прекрасная Дама – это Красота, что Владычица, Дева, Жена – её символы, что Вечная Женственность и есть Красота: то, исполненное света и гармонии, творческое начало, которое даёт жизни любовь и радость и превращает хаос в космос.
Романтикам старого типа красота рисовалась, как нечто отвлечённое, высоко витающее над землёй, нечто чуждое быту и трудовой повседневности, и в лучшем случае – театральное. Она была для них неприступной царицей, гордо восседающей на поэтическом Олимпе и милостиво приемлющей хвалы и молитвы. Блок же мыслит её иначе: доброй спутницей земли, участницей человеческого строительства. «Я знаю, что Ты не одна“ – всё лучшее, что есть в нашем реальном мире, делается во имя Твоё, ибо в конечном счете Истина и Справедливость – твои младшие сёстры. („Эстетика есть ничто иное, как высшая справедливость“. Флобер.) Ты не одна – с Тобою все честные строители земного мира, все труженики ума, духа и тела, до этих „весёлых красных людей“, смолящих лодки для новой (быть может, самой желанной, быть может, Твоей) весны…
* * *
Социальные мотивы в поэзии Блока зазвучали давно, в самые первые годы его литературной деятельности. В цикле его юношеских произведений находим следующее четверостишие, датированное 1899-м годом:
Между страданьями земными
Одна земная благодать:
Живя заботами чужими,
Своих не видеть и не знать.
В ряде последующих стихотворений поэт осуждает себя и свою среду за праздность, за „безбожную лень“, за „бессильные сны раба“, и взор его останавливается на фабрике, где „окна жёлты“, „глухо заперты ворота“, а фабричный гудок
…Медным голосом зовёт
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ.
В свою поэзию города он вносит элементы бичевания, сарказма, презрения. „В этот город торговли небеса не сойдут“, потому что здесь продаются и тела, и души, и мысли, и чувства…
…У столиков
Лакеи сонные торчат
И пьяницы с глазами кроликов
In vino veritas кричат.
По улицам движутся „тени беззвучно спешащих тело продать“, и у каждой из этих несчастных „любовный напиток – в красной пачке кредиток“. Тут же бездомный мальчик, „посинев от холода, – дрожит среди двора“, тут же выбрасывается из окна верхнего этажа на мостовую самоубийца. Тут „все стены пропитаны ядом, и негде главы преклонить“. Тут „пустынной жизни суета беззубым смехом исказила всё, чем жива была мечта“.
Нет, бежать, бежать из этого города! Но куда? Не есть ли это символ капиталистического города вообще, не все ли города таковы? Работать? Ну что ж, говорит поэт с нескрываемой болью:
Работай, работай, работай.
Ты будешь с уродским горбом
За долгой и честной работой,
За долгим и чёрным трудом.
Трудно сохранить при всех этих условиях романтическое мироощущение и мироотношение – голосом жадного рынка и криком торжествующей пошлости заглушаются голоса неудовлетворённых, ищущих, борющихся. Многие и рады внимать этим последним, но мешают заботы о пище, об одежде, о тёплой кровле…
Не понять Золотого Глагола
Изнурённой железом мечте.
И вот, во имя избавления этой мечты от железного гнёта, во имя раскрепощения человека от материальных пут, для расцвета жизни духовной – поэт всё чаще покидает стан „ликующих, праздно-болтающих“ и идёт в рабочие кварталы:
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
Он внимательно присматривается и прислушивается к „жёлтым окнам“ фабрик, к острой тишине первых митингов, к гулу надвигающейся революции, к новым людям, пришедшим строить новый мир:
Пусть заменят нас новые люди!
В тех же муках рождала их мать,
Так же нежно кормила у гру́ди…
Гневно и презрительно рисует он буржуазию во время забастовки: сытый дом, в котором волею рабочих погасло электричество:
Там негодует всё, что сыто,
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь, опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев!
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит не освещён,
И жгут им слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамён.
Поэт сам хотел бы вступить в ряды революционных борцов, но у него не хватает на это силы:
…Хочу и не смею убить –
Отмстить малодушным, кто жил без огня,
Кто так унижал мой народ и меня.
Он жалуется, что душа у него убита „ядом нежности“ и что „эта рука не поднимет ножа“. И всё же задаёт вопрос своей покорной и молчаливой родине:
Русь моя, жизнь моя,
вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться?
Вольному сердцу на что твоя тьма?
И с каждым годом яснее ему, что на Россию надвигается буря революции. В 1910 году, в разгар правительственного террора и реакции, он пишет:
За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой,
Не узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Его „рабочие на рейде“ ещё в 1905 году „через бурю, через вьюгу различали красный флаг“. Но, предугадывая, инстинктивно чувствуя надвигающиеся события, поэт трезво сознавал ту горькую истину, что „если лик свободы явлен, то прежде явлен лик змеи“. И характерно его молчание в дни февральской революции. Тогда молчать было трудно – и все ближайшие соратники поэта: Бальмонт, Брюсов, Сологуб откликнулись на февральский переворот восторженными гимнами. И странной казалась сдержанность Блока: словно он выжидал чего-то, словно знал, что февраль – только начало, только первая волна той революционной бури, которой суждено до основания потрясти Россию и тяжко всколыхнуть все страны мира…
Он ждал 12-го часа русской истории. Он дождался этого часа и написал поэму „Двенадцать“.
Судьба этого произведения, как и оно само, совершенно исключительна. Единственная в своём роде социальная поэма, породившая огромную литературу, переведённая почти на все европейские языки, она нашла одинаково восторженный привет и в России, и за границей, и у красных, и у белых. Волшебник слова, Блок сумел нарисовать октябрьскую революцию такими красками и линиями, под которыми охотно подписались и критики-коммунисты (Фриче), и критики-народники (Иванов-Разумник), и критики-мистики (Мережковский), и критики-эстеты (Айхенвальд) – явление небывалое в летописях революций, невиданное в истории литературы. При этом одни утверждали, что вся поэма – просто грязная клевета на октябрьский переворот или в лучшем случае – злая сатира, другие не менее убеждённо заявляли, что это – панегирик революции, её художественное утверждение, её философское оправдание. Каждый видел в этой поэме то, что хотел видеть, а художник запечатлел в ней то, что видел своим пристальным взором он сам и что видели ещё в 1905 году его рабочие на рейде:
Через бурю, через вьюгу
Различали красный флаг.
Здесь тоже буря и вьюга и красный флаг, то же откровение в грозе и буре, „чёрный ветер, белый снег“ и двенадцать красноармейцев, „державным шагом“ идущих вдаль.
Трудно передать содержание этой поэмы: она мозаична по композиции, неуловима по сюжету. Сюжет в тесном смысле слова здесь очень несложен: убийство красноармейцами проститутки Катьки, которая „с юнкерьём гулять ходила, с солдатьём теперь пошла“. Но, конечно, Катька – только случайный повод для разряжения той революционной стихии, какую олицетворяют эти двенадцать человек. Возможно, впрочем, что Катька – символ того мещанско-обывательского духа, который готов проституировать с кем угодно и сколько угодно, лишь бы иметь „керенки в чулке“… Но во всяком случае центр тяжести не в Катьке, а в разрушении всего старого мира, разрушении беспощадном, жестоком и неизбежном:
— Всё равно, тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьём.
Эй, товарищ! Будет худо,
Выходи, стрелять начнём,
Трах-тах-тах! И только эхо
Откликается в домах,
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах!
Трах-тах-тах!
Трах-тах-тах!
Коллективный герой поэмы – двенадцать – идёт „без креста“, „без имени святого“, он „ко всему готов“ и ему „ничего не жаль“. Это – революционный максимализм, не знающий ни компромиссов, ни уступок, ни сострадания, – точно весеннее полноводье, рвущее все преграды, уносящее тысячи жертв.
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови…
Пока ещё только в крови, а не в сознании, это определённо подчёркивает сам Блок и в этой коротенькой строчке лежит ключ ко всей поэме. Автор берёт первый период революции – период стихийного разрушения, революцию эмоциональную, „пожар в крови“. Это как бы первый день творения нового мира, когда хаос ещё не оформился, ещё представляет собою дух, организующее начало разума. Следующие дни творения будут идти под знаком разума, мировой пожар будет раздуваться не в крови, а в сознании, и „державный шаг“ двенадцати станет тогда увереннее, и путь – светлее, и прекрасная цель – ближе. Залогом этого звучит заключительный аккорд поэмы:
Так идут державным шагом –
Позади – голодный пёс.
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгою невидим,
И от пули невредим.
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.
Впереди двенадцати красноармейцев идёт Исус Христос. Конечно, с марксистским пониманием истории и революции такое предводительство не согласуется. Но Блок ни с какой стороны не марксист, он – поэт, привыкший мыслить образами и символами, и в данном случае и фигуру Христа он выдвинул, как мировой символ той любви, которая „полагает душу свою за други своя“. Христа мы видели в поэзии Блока и раньше, о нём не однажды, с волнением и любовью, говорит поэт и ещё задолго до революции – в мучительной тоске за многострадальную Россию – спрашивает:
Христос! Родной простор печален.
Изнемогаю на кресте.
И чёлн твой будет ли причален
К моей распятой высоте?
Этот чёлн Христа причалил к берегу пролетарской революции. Ни Каин, ни Иуда, ни антихрист, а Христос идёт – невидимо и невредимо – впереди двенадцати красноармейцев, разрушающих старый мир во имя нового.
Блок знает, какие вопросы задаст ему культурный скептик, прочитавший „Двенадцать“, и он отвечает ему в статье „Интеллигенция и революция“.
„Почему дырявят снарядами древний собор? – Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
„Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому, что там насиловали и пороли девок, не у того барина, так у соседа.
„Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и клёнами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью.
„…Что ж вы думали? Что революция – идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своём пути? Что народ – паинька? Что сотни жуликов, провокаторов, черносотенцев, людей любящих погреть руки, не постараются ухватить то, что плохо лежит? И, наконец, что так бескровно и безболезненно и разрешится вековая распря между чёрной и белой костью, между образованными и необразованными, между интеллигенцией и народом?“
Блок прямолинеен до конца. Также открыто и сурово его обращение к Западной Европе, увидавшей и в пролетарской революции обычный „русский бунт безсмысленный и безпощадный“, скифскую вольность азиатов:
Мильоны вас. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы.
С раскосыми глазами и жадными очами!
…Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь.
Которая и жжёт и губит.
…Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны.
Товарищи! Мы станем – братья.
А если нет, – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Таким языком не говорил даже Пушкин в „Клеветникам России“. Это не только яркая, исключительная по силе художественная речь, – это своего рода революционный манифест, исторический документ, это – по своей прямоте и правоте – может быть, первое и последнее слово, обращённое к „культурной Европе“ от лица молодой России.
* * *
Мы рассмотрели только две стороны, два главных разветвления блоковского творчества: основной мотив его романтической лирики и основные черты его революционной идеологии, его своеобразного социального эпоса. Но Блок гораздо шире и многограннее, сложнее и тоньше, глубина его поэтических источников неисчерпаема. Самая форма, техника его стиха, блоковская метрика и ритмика ещё явятся предметом научного исследования, как и его богатейшие, порою неуловимо тонкие, образы и символы, и не в беглом докладе, не в краткой статье говорить об этом… Не касаемся мы пока и пьес Блока: „Балаганчик“, „Король на площади“, „Песня судьбы“, „Крест и роза“ – они требуют несколько иного подхода, и о них следует поговорить отдельно.
Вклад, сделанный в искусство и культуру А..Блоком, прекрасен и значителен, а настоящую оценку ему даст будущее. Он предчувствовал это будущее: оно рисовалось ему сквозь золотистую дымку его тонких и нежных стихов, как небесный рай, перенесённый на землю. Думая о смерти, он со спокойною верой восклицал:
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьётся с криком вороньё, –
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да у́зрят царствие Твоё.
До этого „царства Божия“, осуществимого волею человеческого коллектива, поэт не дожил. Он отошёл в вечность, достойный сын этой вечности, и скорбь наша не должна быть безутешной.
С нами осталась вся красота его светлой души, нам он подарил и „нечаянную радость“ своих творческих видений, и „соловьиный сад“ своих лёгких крылатых рифм.
Утешимся этим и вспомним мудрые слова другого писателя:
„Жизнь, как садовник: она преждевременно срезает лучшие цветы, но их благоуханием полна земля“.