1. Ветки плакучих берёз
В конце февраля подуют резкие северные ветры, понесут секучие снега аж с самого Ледовитого океана. Особенно лютуют ночами: занесут дороги и тротуары, тропинки заметут, в деревнях нагребут ледяными лопатами сугробов до самой крыши, наломают веток с деревьев, насорят ими. Утром в снежных вихрях город покажется маленьким, беззаступным. Сугробы в берёзовой аллее оторванными ночной вьюгой ветками иссечены, будто розгами; отломанные сучья покрупнее торчат из снега птичьими лапами.
В такие-то дни почему-то вспомню Галю Безрукову. Любила она набрать этих веток прямо из сугроба, принести в редакцию, аккуратно остричь и поставить в воду, в бутылку из-под молока, а ещё лучше – в вазу. Ветки в тепле оживали, набухали почки, наклевывались листья, и к концу марта распускались клейкие листочки. А там и берёзы за окном по отломленным ночными вьюгами веткам начинали плакать, потому, видно, и зовутся плакучими…
Ещё любила она беспородные цветы. Сорвёт утром, идя пустырём в редакцию, самые простые, подзаборные: морковник какой-нибудь, иван-чай, дудку рогоза, нивяник, луговую герань, колючую кисть репейника и поставит в вазу у своего стола. Очень это около неё смотрелось. Здесь Безрукова с Галей Феоктистовой не знали равных. И хоть звалось это у них по «иностранному»: «делать икебану», эстетика тут была своя. Уходила она корнями в любимую с детства песенку про ёлочку, которую срубили под самый корешок, в щемящие душу строки: «Плакала Саша, как лес вырубали…» Учили нас со школьной скамьи лес беречь, проявлять милость к птичкам, чуть не за каждой форточкой висели у всех треугольные из пакетов молока кормушки для синичек и снегирей…
Любили природу. Культура была такая…
2. Асина, Аркадьева, Ольгина…
Всегда отделял сотрудницу газеты «Смена» Аркадьеву-Ольгину-Асину, дочь Аркадия Никандровича и Ольги Моисеевны и мать Насти Безруковых, от поэтессы Галины Безруковой и того лирического «я», что грезилось твоему сердцу при чтении её стихов, а сердцу самой Галины в минуты её вдохновения. Быть может, да и наверняка, кто-то напишет и о жизни «то библиотекаря, то ретушёра, то корреспондента и даже заведующей отделом писем» сгинувшей в Лету газеты «Смена». Докопается до родовых корней в чувашском селе. Поведает об отце, славном офицере советской армии, известном в Твери краеведе, и о маме. Напишет о её школах (семья офицера как нитка за иголкой тянулась за ним с места на место) и Загорском художественно-промышленном училище игрушки, о жизни в Лесосибирске, на Енисее, куда она уехала по окончании училища. И о «диком вопле судьбы», что ждал её за порогом отчего дома. Вспомнят и о работе в Твери, «в организации», где она писала «белым по красному» плакаты, о её окружении в «Смене». О верных друзьях и неверных прихлебателях, о горьких увлечениях и драмах «ничейной птицы», из хвоста которой «умелые стрелки» и «орнитологи», походя, выдирали самые яркие и красивые перья. О той, что часто и по-детски обманывалась, и той, которую также часто обманывали. О своей жизни она всегда писала и говорила с горьковатой и грубоватой иронией, и, скажу откровенно, в качестве сотрудницы газеты Асиной Галина бывала мне не очень интересна.
Сама она вспомнит потом не без заёмного сарказма: «Октябрь. Моя пора. Годовщина рождения «Смены» и «Смены+», …надцатая годовщина моего рождения. Такое вот совпадение. Ещё когда «Смена» была без «плюса», а я была несколько моложе, а Галина Феоктистова была не редактором, а заведовала неким отделом в областной комсомольской газете, а редактором был тов. Кириллов, … тов. Феоктистова совместно с тов. Яковлевым, вытащила меня за уши из организации, где я писала белым по красному "Слава КПСС"». Накажет нас Бог за этот сарказм…
В Галкину светёлку с попутными ветрами залетали московские мэтры Николай Старшинов и Владимир Костров, Евгений Храмов и Сергей Луконин. Засиживались здесь и наши: Рябенький, Прозорова, Карасев, Устьянцев, Клюев, Роженков, Штубов. И художники: Борис Федоров, Николай Дочкин, Камардины и другие, о ком она писала. Когда кто-то из нашего окружения говорил, что заходил к Галке, все сразу понимали, о ком речь. Последние лет 20 она почти никуда не выезжала, редко печаталась, издала при жизни всего две книжки: одну в Москве и одну в Твери стараниями Александра Душенкова, но имя её хорошо знали в стране. Где бы ни называл Тверь в литературной среде, все тотчас вспоминали: «А, у вас Галина Безрукова живёт…». И сегодня её стихи любят, помнят и поют. Тираж книги «Ничейная птица», изданной в 2010 году стараниями друзей-сменовцев Вихрова и Куликова с предисловием Е.Клюева, разлетелся мгновенно. В её стихах судьба одинокой талантливой русской женщины, прозябавшей со своим большим, так до конца и не востребованным талантом в провинции. Галя так и не вступила в Союз писателей, будучи лауреатом премии «Литературной России» (1977), участницей VII Всесоюзного совещания молодых писателей (1979), печатаясь в журналах «Знамя», «Кругозор», альманахе «Поэзия» и др., не раз выступая по Всесоюзному радио. Когда её спрашивали об этом, она отвечала с вызовом: «А оно мне надо?» Всегда чувствовала пропасть между судьбой и талантом и подчеркивала это особой интонацией.
Искренне радовалась приходу гостей в её светёлку: «А! Миня пришёл! Ну, давай, рассказывай!.. Где был, чё видел!.. А вчера Женька Клюев забегал, Хорь с Варламом заходили, Куюкина заглянула… Потак с Уруфьевым пьяные забрели… Чё было дак…». Галя пожила в Сибири, в Лесосибирске и иногда «льстила» мне тем, что говорила «по-сибирски»: «Миня, пойдём по домам, ли чё ли?..» На радостях раскуривала папироску, а сама скоро гасла, если новостей не имелось. Я новостей из инобытия не носил, жизнь моя тоже не блистала событиями, а о поэзии и творчестве Асина предпочитала помалкивать. Мне скоро становилось скучно в её «светёлке», заваленной подшивками пожелтевших газет, лохмами напоминавших старые сыроежки. Неизменная пепельница на столе, с торчавшими в разные стороны окурками, керамическая ваза, откуда торчали увядшие цветы. И старый стол, застеленный газетной бумагой с марганцовыми медалями от дешёвого вина, в утробе которого предательски поговаривала несданная стеклотара. Вскоре Безрукова углублялась в постылые заботы Асиной, или Ольгиной. Прибегали снизу, от Душенкова, торопили с материалом. Я в такие минуты старался незаметно от неё слинять. Сам натерпелся от газетчины. Асина, повторюсь, была особой скучной, молчаливой, поутру мрачно занятой, с опаской получить нагоняй от начальства, с желанием поскорее отвести урок. Из экономии курила дешёвый «Север», позже – «Беломор». Я не помню её в нарядном платье, в туфлях на высоких каблуках, модных женских прикидах. Всегда в джинсах, башмаках или туфлях без каблуков, любила футболки. Из окна светёлки любила наблюдать жизнь на бульваре Радищева. Среди завсегдатаев пивной, что зияла вечно открытой дверью прямо напротив её окна в светёлке, были у неё виртуальные знакомцы. Особо выделяла Маню Культуру, сошедшую с круга спившуюся женщину. Стоит, бывало, у окна и говорит задумчиво: «А вон Маня Культура в пивную зашла… Хорошо ей: никто над душой не стоит, сдачи материалов не требует, отчётов никому не даёт: где была, чё делала?...» Тревожилась, когда Маня исчезала из поля зрения: «Чё-то Мани второй день нет. Не случилось ли чего?..» И с радостью: «Появилась красавица!..» Думаю, что и писала она, памятуя известную христианскую истину, что Христос пришёл не к фарисеям и книжникам, а к мытарям и блудницам. И стихи свои нередко напрямую посвящала им. Писала:
Для яблок опавших, для женщины падшей,
Для развесёлых друзей-забулдыг…
После сдачи в печать газеты и встреч с друзьями Галя всегда оживала, становилась обаятельней, веселей, но ненадолго. К вечеру совсем увядала и нередко высиживалась в редакции часов до 9-ти, пока не набиралась решимости дойти до дома.
Галина Безрукова в «светёлке»
(на втором этаже редакции газеты «Смена»)
Чтобы поговорить с Поэтом, нужно было подгадать время. О своих стихах говорила с иронией, читать их первому встречному, как любят читать поэты, держа тебя за пуговицу, чтоб не сбежал, не любила. Разве что-нибудь ироничное: «Пошёл ты к черту!», – я сказала!..» И никогда: «Любить тебя. Любить опять. Любимый, больше нету силы!» Где слишком много личного, трагически пережитого. («Ещё не хватало!») Она ведь и писала стихи только дома, запершись в комнате, будто совершала что-то стыдное, а если мешали, шла в туалет, о чём признавалась с усмешкой и плохо скрываемой досадой. В туалете можно покурить, почитать, помыслить о вечном. И послать оттуда в сердцах подальше, как она любила в подобных случаях: «А пошли вы все!..»
Другое дело её лирическое «я»! Но вот оно-то и сидело в высоком терему, куда допускались редкие счастливцы. Туда нужно было допрыгнуть, обыденная кляча или рабочий конь здесь не годилась, требовался Пегас или Конёк-Горбунок.
Её увлечения начинались внезапно и бурно. Случалось, она пропадала из редакции, не упредив никого, потом звонила своему «шефу» Юре Яковлеву, просила прикрыть. Если сбегала надолго и далеко – звонила домой, рассекречивалась, просила дать отпуск. Ей всё прощали. Редакторы Валерий Кириллов, потом Дмитрий Фадеев, понимая масштаб её дарования, скрывали побеги, говорили, что она в административном отпуске, болеет, в командировке, а своим жаловались, что «Галина опять отмочила». Появлялась тихая, виноватая. Молча, шла к редактору на ковёр. Тот прощал. Она поднималась наверх, в светёлку, о случившемся не делилась ни с кем, будто ничего и не произошло. А потом появлялись стихи:
Какие-то птицы как летом поют.
Но в горлышках птичьих горчинка.
Ты пут испугался. А не было пут.
Была-то всего паутинка.
Или:
В дом войду, не зажигая света.
Вволю до икоты пореву.
…Ничего. Переживу и это.
Надо пережить. Переживу.
Вот за такие стихи всё ей и прощали…
В газете «Смена» она и проработает до своей гибели в 1999 году. Там и напишет:
«О Господи! Чем я в «Смене» только не была! Ретушёром, библиотекарем, письмоводителем. Корреспондентом. Даже зав. отделом писем.
С какими людьми работала! «Иных уж нет. А те – далече». А я сижу, как старый пень. И радуюсь, когда к нам в редакцию забредают люди просто пожалиться, поплакать в жилетку, чайку-кофейку попить…
А ещё хочу вам доложить, что я – Асина, Ольгина, Аркадьева – всё же Галина Безрукова. И в некотором роде пишу стихи…»
Горькие строки. Газета все больше отдавалась объявлениям, рекламе, глупому пиару, всё реже здесь печатались стихи, духовное поле сужалось, всё чаще чувствовала себя ненужной. Пожалуй, и мне хватит об Асиной-Ольгиной-Аркадьевой, о Галке. Далее о Безруковой, её лирическом «я». О том упрямом, дерзком, страдающем, снедающем демоне, что жил в душе и составлял её незримую, «несообщаемую» (И. Анненский) сущность. Кого она выпускала на волю как джина из бутылки. На очередную пытку-попытку стать счастливой. А потом снова садилось за постылый редакционный стол.
За строчками стихов, конечно же, фоном, вне резкости, как говаривали прежде фотографы, проглянет и реальная жизнь Галины Безруковой (а как же иначе-то!), но нас будет интересовать жизнь «ничейной птицы», «ненужного цветка, «прижатой дверью травинки», «непрочной паутинки», которая так никого и не смогла удержать.
Скажу честно, по моему глубокому убеждению жизнь корреспонденток Галки Асиной, Ольгиной и Аркадьевой и съела жизнь поэтессы Галины Безруковой…
3. Три роковые силы
Три роковые силы противостояли её лирическому «я».
Лирический «он», который вырывал её из царства умеренности, увлекал в бездну страстей, заставлял снова и снова переступать черту благоразумия, страдать, тосковать, ошибаться, превращаться в «побирушку любви», и вновь разбиваться всё о тот же камень.
Охранительница-природа, всегда стоявшая у неё за спиной подобно хору в древнегреческой трагедии.
И суд людской, те, кто осуждал её, молчаливо взирая со стороны, кто уверовал, «что будет в раю», кто присвоил себе право судить и быть неподсудным.
4. Лирическое «я»
Её «я» проснётся и впервые увидит себя со стороны в немыслимом полёте на первое свидание, заклиная «стрелочку-злодейку» бежать хоть чуточку быстрее. Жизнь от рождения и до свидания ни словом, ни намёком в её стихах не отразятся. Ни семейная, ни школьная, ни училищная (а училась ведь в Сергиевом Посаде!). Её словно и не было до того дня для дочки кочующего офицера. Не осознавалась! Не пелась. А дорогой на свидание даже к своему городку проснутся тёплые чувства: «Я так теперь тебя люблю!..»
Скосив глаза, впервые заметит в витрине своё отражение. Завитые на бигуди кудряшки, свежевыкрашенные ногти в «лиловом перламутре». Во «взрослом сестрином пальто», воровски одетом на свидание. Судя по всему, на дворе март, т.к. послушливая сестра всё ещё в зимнем. Чтобы пропажи не хватились, для мамы второпях накарябана обманная записка. Идёт 1965-й! А душой 15-летней школьницы уже владеют две «буржуйские» прелести: польская парфюмерия и итальянская Софи Лорен. Оттого за ангелочком тянется шлейф польских духов «с именем кокетливым «Быть может»:
Выйду – все соседки только ахнут.
Так я на Софи Лорен похожа.
Я духами польскими пропахну
С именем кокетливым «Быть может».
………………………………………
Какие слёзы и страдания?
И помешать посмеет кто?
Лечу на первое свиданье
Во взрослом сестрином пальто…
Конечно, налицо побег, самовольная отлучка из отцовского дома с железной воинской дисциплиной и непререкаемыми моральными ценностями. А если хотите, это и дезертирство, использование в личных целях чужой формы (пальто), звания (одежды взрослой девушки) и знаков возрастного отличия (духи, маникюр и бигуди). Тут уже не проступок, тут пахнет преступлением.
В японской средневековой мещанской драме бегство героев, порывающих с моральными устоями семьи ради личной любви и свободы, называлось митиюки, дорога к смерти. Герои, нарушившие устои, как правило, кончали гибелью. Кстати, и в русском обществе нарушители устоев, выходившие, к примеру, замуж «убёгом», могли быть прокляты, отлучены от семьи, лишены наследства. Конечно, «самоволка» нашей юной героини не идёт в сравнение с бегством в никуда. И возраст не тот, и проступок. Но переживания схожи. Беда, что порывы к свободе войдут в практику, станут повторяться.
По-разному расходовалась и энергия, накопленная моральными запретами нашего христианско-крестьянского мира. Вырываясь из него, окрылённые социальными перспективами, одни ехали учиться, другие на комсомольские стройки, третьи на целину. Наша героиня поверит в любовь. Её поманит великое неизведанное чувство, ожидание чистой и красивой любви.
Ради Него и любви к Нему и себя погубить не грех, сердце её готово пойти ко дну, а сама она, пожертвовать собой. Что это не шутка, не сомневайтесь. На детских фото тревожным вопрошающим взглядом, она похожа на какого-то из ангелов Рафаэля. «Остановить посмеет кто?!» – грозно спрашивает она перед побегом на то свидание. Да никто! Очень хотелось свободы от папы, от мамы, от школы, потом – от редактора. Ни мамины благоразумные речи о девичьей чести, ни отсутствие взрослого пальто и перламутрового лака. (С таким характером (отцовским!) советские ангелы-пионерки пускали под откос немецкие составы, ходили на допрос молодогвардейцы, били морды предателям и трусам.) Её первую жертву не примут, потому и сюжет непринятой жертвы повторится в стихах не раз. Ситуация покажется её лирической героине каруселью, на которой Он не может догнать Её. Они бесплодно гоняются друг за другом (он на олене, она на коне) как «пленники в немыслимом полёте». Ни Он не может догнать, ни Она пожертвовать собой, «замертво упасть с седла»…
Но… упала… «На рассвете пришла и сказала: «Люблю». Сама пришла. И вот, «покорясь ему и чуду», лежат рядом, «как белые большие птицы на диком жёлтом островке…» Плечо к плечу, рука в руке. Она рыба, птица, олениха, он охотник, рыбак. Такая игра. С ним шалаша не нужно. На его пиджаке Она в раю и в тени большого дерева.
Жаль, что для доверчивых, бесхитростных сердец игра скоро заканчивается, счастье длится не долго. Сердечко тонет, «белая большая птица» становится «ничейной», рыбу «чернёного серебра» бросают назад в пруд обыкновенной плотвичкой. И вот вывод: сколь бы ни открывал человек душу, он так и остаётся другим, и «на вершок ближе не станет». Чуткие руки её с ужасом нащупают у Него под водолазкой, увы, не крылья, а холодные латы чужого. А остановить ужас нелюбви бессильны все прелести мира: и бигуди, и польские духи, и косметика, и взрослое пальто. И горьки последствия похожего на отчаяние Наташи Ростовой, водворённой в дом после побега:
Но лежат в сторонке бигуди,
В зеркало смотрю – бесцветна кожа.
Печь топлю. Леплю узорный коржик.
Пятый день дожди, дожди, дожди…
Увы, у доверчивых, влюбчивых грешниц, каковой она себя и считала, грешниц, готовых раскрыть своё сердце случайному путнику, попросившему всего лишь напиться, если и задерживаются, то не надолго. Он, оказывается, тоже ищет свободы. И нашла коса на камень:
Я сказала: «Оставайтесь, право.
Вон какая темень во дворе.
Постелю вам в комнате направо,
Встанете пораньше на заре».
Но в ответ прохожий белокурый:
«Нет, пойду. Темно – да не беда».
И чего я разревелась, дура?
Раньше не ревела никогда.
Правда, случается, грешниц тоже любят, но не безрассудно, как любят они, оставляя дом, службу, уезжая за ним к чёрту на кулички, а временно. Но и уходят от неё не навсегда. Остаются в груди надолго и занимают сердце, душу:
Любить тебя. Любить опять.
Любимый, больше нету силы!..
………………………………………
Ждала любовь как благодать,
А вышло, что страшнее мора…
Таков расклад у полюбивших свободу. Уходила обманная любовь, оставалась на кругах своего одиночества… И хоть устала от временных пристанищ, «от чердаков и террас, чёрных ходов и парадных», да вот беда: слаб человек. Рассказывал мне чудесный человек и любитель птичьего пения Николай Арсеньевич Травников, что и птица вольная не имеет свободы. Улетают соловьи на зимовку далеко за море, казалось бы, возвращайся назад на новое место, земля весной бескрайняя, мест чудных для гнезда тысячи, а соловьи снова ищут свой куст, тот, где жили в прошлой жизни, в нём вьют гнездо. Слаб и обречён человек, рвущийся к свободе, ходить «по замкнутому кругу, как зимний путник, сбившийся с пути», обманываться в прелестях и заблуждениях, разбиваться в кровь всё о тот же камень. И успокаивать себя тривиальным: «Наверно, есть во мне чуть-чуть железа, \\ А в камне споткновенья есть магнит…»:
Опять о тот же камень спотыкаюсь,
И разбиваюсь в кровь в который раз.
И поднимаюсь. И опять не каюсь.
И счастливо почти гляжу на вас.
Но ведь и Христос пришёл к грешникам и грешницам, с ними и остаётся. От «ничейной» птицы, «ненужного цветка», «ничейной девочки беспутной» она придёт к обманутой грешнице:
В белой пене цветущих черешен
Перед вами я смело стою.
Бросьте камень в меня, кто безгрешен,
Кто уверен, что будет в раю.
Полюбит городки, где её никто не знает, где можно ходить босой, на ходу переплетая косу. «Я разделять привыкла муку», скажет она. «Бесслёзно гордая», она всю жизнь носила только скромные трикотажные кофты. И никаких даже вечерних брюк, никакой косметики, духов, лака. Косынка на шее, да локоны волос. А вот стихи её – романы. Ожидая своего единственного, радовалась не свершившейся любви: «Прошла и никого не погубила…»
Ушла из колодца вода.
Незнамо зачем и куда…
………………………………………
Ты черпал её так легко.
И думал – до дна далеко.
Попробуй, теперь зачерпни…
И в самые страшные дни –
Молитвой любою зови –
Уже не воротишь любви.
Оттого и заклинала молодую жизнь:
Берегись, черника-ягода. Берегись.
Да послушайся ты доброго совета,
У тебя коротенькая жизнь,
Оборвут и эту…
Но жизнь без любви все равно казалась «бессмыслицей и нелепицей», пустоцветом, который летит и летит в траву…
5. Лирический «он»
Он умелый стрелок, стреляющий по птицам, паучок, улетающий на паутинке в свой уголок, к его изменам она привыкла. Он сладко врёт, она это знает, но прочь не гонит, и что звалось его любовью, уходит с росою.
В отличие от своего лирического героя, она не обещает ему ничего, но видя, как он мучается, спешит снять у него с души тёмный груз вины и всё берёт на себя:
Встань и стой, спокойный и свободный,
Ни вины, ни горя, ни греха…
Она опекает его в своем лесу: не оступись, не обожгись, не наступи, а когда видит, что тот боится её пут, отпускает его:
«Любимый, лети!»
Она листок, остужающий его горячий лоб, она горячий лоб, греющий его застывшую руку.
Она умела по-христиански кротко прощать, снимая вину даже с того, кто «Не целился. А все-таки попал…» В ту, кто: «И не нужна, а всё-таки убита…». Успокаивала:
…Какая там вина?
Ты был друзьями злыми подзадорен…
Зачем тебе, орнитолог,
Следить за полётом моим?
Он путан. Он странен. Он долог.
И верно, неповторим.
Твоё, орнитолог, колечко
Не может меня удержать.
Тебе невдомёк, что далече
Такие умеют летать.
Тут целый синклит, целый набор усталых и бесплодных. С ложью и слабостью одних она смирилась и даже находит удовольствие выслушивать его:
Ты пей и пой. И сладко ври
Я всё прощу тебе с рассветом…
«Поплачу я. Ты успокой», говорит другому избраннику на вечер. Ведь и он, и она знают, что «придёт неведомый, другой, и наша песня будет спета», так что «Играй и пой». И играли и пели.
6. Природа
Стих Безруковой точно и ярко изображает «чувства» природы, её повсюду разлитые духовные приметы. Он запечатлевает стремительно проходящее северное лето. Вчера ещё «берёз кора слезоточила», а сегодня уже «одуванчик отцвел». А вот уже «берёзы разомлели от жары», и одуванчики стали, «как мыльные шары». Погостил на языке «недозрелой черёмухи вкус», и уж небосвод «стращает тучей косарей». А вот уже «линяет лето», горит «лампадой георгин», «над астрами висят недвижно пчёлы, как души отлетевшие цветов» и «осина красный лист зажгла, и сентября не подождала…». Из её книг летят птицы, мелькают мотыльки, в них ходят деревья, леденеет шиповник, вслед за отбывающими на юг птицами через огород вереницей несутся бабочки-капустницы. Но это не фенологический дневник поэта-натуралиста, не циферблат времён года. Поэт ведь не о природе пишет, о себе. Природа и лирическое «я» Безруковой неразделимы. «Что-то худо в природе, \\ Что-то худо во мне», – пишет она и невольно заставляет вспомнить стихи Анненского с его проникновенным даром находить в природе свое второе «я»:
Бывает такое небо,
Такая игра лучей,
Что сердцу обида куклы,
Обиды своей жалчей…
Как листья тогда мы чутки…
Сказать, что она была чуткой, как листья, не сказать ничего. Природа в её стихах была непременным участником её личных драм, я смею сравнить её с тем, что древние греки называли хором. К ней она обращается за советом, природа разъясняет смысл её поступков, тёмных и светлых сторон её души, корит за ошибки, принимает и выслушивает её исповеди, помогает разобраться в очередной драме любви.
А если Господь и обронит
Меня, как ненужный листок, –
Снега и дожди похоронят
И даже поплачут чуток…
Ей скучно было знать, «что это всё – природа», но она так и не перешагнула черты, отделяющей в её сознании Природу от творения Божия, хотя спасалась в жизни только ей. Она писала, что деревья и стога ходят друг к другу по ночам в гости, и хотела знать, больно ли бывает деревьям, когда осенью с них слетают жёлтые листья? Она твёрдо верила, что за этим банальным в глазах людей событием таится что-то непостижимое человеческому уму: «Может, что-то случилось, а мы говорим – листопад…» Она сердцем чувствовала себя маленькой, думающей, страждущей частицей огромной Вселенной. Видя, как слабая травинка сокрушает над собой панцирь асфальта, она восхищалась «мужеством природы \\ Быть там, где ей запрещено» и оплакивала её же, прижатую дверью. Вместе с лопухом, развесившим у плетня уши, она «подслушивала птичьи разговоры», а берёзы считала индейцами и своими «одноплеменницами», призывая защитить их от резервации. Озоруя, она называла пророка Илью «кровельщиком-шабашником с молотком», что «с недосыпа» «нечаянно просыпал \\ На крышу пригоршню гвоздей». Но вполне чувствовала себя одной из тех, к кому пришёл в этот мир Спаситель, твёрдо знала, что безгрешных нет:
В этой встрече ведь я неповинна.
Неповинны в прощании Вы.
Все прекрасно и непоправимо
Как полёт полуночной листвы…
Когда слово оказывалось бессильным, чтобы передать чувства и смысл её сердечной драмы, она прибегала к иносказаниям, превращалась в паутинку, в грешницу перед толпой осуждающих её фарисеев.
Природа была для неё всё и более того. Природа, граничащая с Божеством:
Умнеет мир. Умнеет год от года,
Не сбить. Не провести. Не обмануть.
И скучно знать, что всё это природа.
И радостно – а вдруг и Бог чуть-чуть!
К природе она и обращалась в минуты душевной невзгоды. Кроме Неё, у Галины не было поверенного в последних вопросах бытия. Она и советчик, и божество, и чистота.
Она писала, что деревьям нельзя жить без друзей, но сама она в жизни верных друзей не имела. Чувствуя под панцирем асфальта, по которому ходят люди, не ведая, «что раньше тут была тропинка, \\ И дивный зверь ходил по ней», сама она к себе в сердце так никого и не допустила…
7. Суд людской
Погибла Галя при скверных и до конца невыясненных обстоятельствах.
Двухэтажное здание с мансардой архитектора Росси на углу Студенческого переулка и бульвара Радищева, занимаемое редакцией газеты «Смена», в 1990-е годы стала прибирать к рукам газета бесплатных объявлений «Из рук в руки». Взрослые газеты, занимаясь политикой и пиаром, кое-как ещё выживали, а тираж молодёжной «Смены» упал, наступали тяжкие для культуры времена, сотрудники газеты предательски бежали кто куда. И произошло то, что описано в известной русской сказке «Лиса, заяц и петух» с бодрым для зайца началом: «Была у зайца изба лубяная, а у лисы ледяная…» и неизвестным пока концом. В том псевдодемократическом обществе, где кричали о правах человека и убивали в подъездах за то, что ты человек, места прежней газете тверской молодежи, не нашлось. Докатилась она до штата из двух человек, коих содержал по устному договору с областной администрацией владелец газеты бесплатных объявлений. Галю из светёлки к тому времени выставили, сидела она с редактором Ларисой Виноградовой в продуваемом сквозняками холле второго этажа.
А в апреле 1999-го, в аккурат перед Первомаем, благодетель, занимавший теперь уже всё здание бывшей «Смены», решил и вовсе расстаться с нею, о чём и было доложено небольшому её коллективу. Говорили потом, что Галину будто бы и не уволили, а предложили два раза в месяц приходить и получать из милости какое-то пособие. Она все эти дни пребывала в состоянии безысходности. О том последнем дне её коллега и близкая подруга Галина Феоктистова напишет:
«…весной 99-го закрыли невыгодную «Смену+». И она (Безрукова), последняя хранительница тверской молодёжки (благословлённой М.Горьким и гордящейся Б.Полевым), оказалась ненужной, сокращённой из жизни. «Жить незачем и не на что…» В этом потерянном состоянии и шла по улице Твери в роковой апрельский вечер. Удар автомашины – её последнее столкновение с нашей чумной явью.
Осиротел дом, где остались мама Ольга Моисеевна и дочь Анастасия. Осиротели и мы, её друзья, коллеги, запоздало повинившиеся за одиночество, брошенность Галки.
Остались стихи. Опубликованные в тоненькой «молодогвардейской» книжке «Расклейщица афиш» и в сборнике «Светёлка», который выпустил, спасибо ему, бывший сменовец Саша Душенков. И стихи в столе, не увидевшие свет при жизни Гали…»
8. Встреча с несбывшимся
Шёл я куда-то ранним воскресным утром узенькой тропкой через сквер. Ночная февральская метель с порывистым ветром наломали в старом сквере тонких веток с плакучих берёз, раскидали по снегу обрезками колючей проволоки. Два сломанных сучка когтистыми птичьими лапами из сугроба торчат. То ли метель ночью взлетела, а ноги оставила, то ли птеродактиль лапы потерял. И опять вспомнил про Галю. Та всё не могла понять, кто она приходится сосне, вязу, берёзе: кровная сестра, подруга или даже рабыня! Понять старалась «разговоры грачьи», брала «в стихи подснежники погреться». Знала, что и человек, и птицы, и деревья кровно нуждаются друг в друге, нельзя им друг друга предавать. Вон ворона подняла ветку из сугроба и понесла куда-то делать гнездо. Весна скоро. В наше время подбирали их и мы по заданию учительницы, ставили в банки, замечали, как опушаются листвой, учились понимать родство. «Плакала Саша, как лес вырубали…» Господи, как это прекрасное далёко далеко!.. Потекли, как на ветру слёзы из глаз, стариковские мысли: «Что же произошло с нами? В школе охрана как на режимном предприятии, в любой конторе человек в форме и журналом, куда записывают тебя, бедного посетителя. Какие веточки, какая Саша, когда земля дрожит от лесовозов, на которых увозят лес строить подмосковные дачи. Какие прутики, люди валяются у помоек, их уж не замечают!..»
Загляделся, задумался и чуть на молодого человека лет трёх не налетел. Тот боком ко мне стоит на тропинке, наклонился и, кряхтя, выбирает из сугроба прутики поровнее. Целый пучок набрал, остановиться никак не может, нравится ему этот процесс.
— Ваня, куда ты их собираешь? Зачем тебе столько? Метлу, что ли собрался делать? – наехала на парня бабушка.
Поднимает Ваня голову и очень серьёзно, твёрдо отвечает:
— Я дом строить буду.
Мысль вдруг пронзила сумасшедшая: «Да не Галкин ли это «несбывшийся красивый сын»?!..
Дай-то, Бог! Помоги ему! Пусть построит!