OM
ОМ • Включайтесь!
2024.11.13 · 22:36 GMT · КУЛЬТУРА · НАУКА · ЭКОНОМИКА · ЭКОЛОГИЯ · ИННОВАТИКА · ЭТИКА · ЭСТЕТИКА · СИМВОЛИКА ·
Поиск : на сайте


ОМПубликацииЭссе-клуб ОМБИБЛИОПОСТ
БИБЛИОПОСТ — М.И.Сильванович — Певец русской печали
.
Альманах рукописей: от публицистики до версэСетевое издание Эссе-клуба ОМ
ЭК Михаил Сильванович
БИБЛИОПОСТ • BIBLIOPOST • • •
OM
Певец русской печали
В воскресенье 19 декабря 1999 года у меня дома раздался междугородний телефонный звонок. Междугородние звонки отличаются от городских – они пугающе частые. Они, даже если по пустяку, и то трезвонят как с пожара. Но тут действительно… Незнакомый мне человек, назвавшийся Иваном Ивановичем, звонил из подмосковной деревни Семёнково. Это место неподалёку от Сергиева Посада вот уже несколько лет в моём сознании живёт слитно с Чашечниковым. Он дважды поселялся там: в первый раз после переезда из Астраханской области в Подмосковье, во второй – после нескольких лет проживания в Балашихе.
Ровно неделей раньше Леонид сам звонил мне оттуда, сказал, что дней на десять ложится в больницу. Договорились, что я позвоню ему после вторника. Но вот, вклинился этот воскресный звонок, известивший, что надо ехать на похороны. Леонид умер ночью на пятницу в участковой больнице. Сердце разорвалось во сне. Смерть оказалась легче жизни, в которой он маялся и слишком долго был одинок – под конец остался в своей однокомнатной квартирке вдвоём с котом Шуркой. Не торопитесь с вопросом: «почему?» – он больше всего на свете не любил вмешательств в свою личную жизнь и тремя инфарктами с перерывами в несколько лет заплатил за всё, что выпало ему по судьбе. Давайте примем за истину вот эти строчки:
А был ли я счастливым? Нет и да.
Я был любимым лучшими из женщин,
Но Господом с поэзией повенчан,
Остался одиноким навсегда.
Но если бы я даже попытался отвечать на сакраментальный вопрос и как-то судить друга юности за небережливое отношение к себе, то суд мой оказался бы мягче его собственного, чинимого постоянно над самим собой.
По воле рока – до конца, до срока
Все боли мира сходятся на мне.
Следы порока и печать пророка
Отмечены в очах и седине.
Это ещё цветочки, есть и ягодки: «…на всё, что песнями воспето, дождём упала кровь и боль поэта». А песен-то у него – десять только изданных книжек! Написано значительно больше.
Нет, судить я его не буду. Ни за «лучших женщин», ни за выпитое вино. Ни за перемену мест обитания (родился и вырос на омской земле, как поэт расправил крылья над Нижней Волгой, в Астрахани, закончил путь в Подмосковье). И бесполезно судить. Надо прочесть и перечесть всё им написанное, и ответ придёт сам собой – это типичная жизнь таланта, умещённая в один мотив, в одну песню, в которой ни строчки, ни слова нельзя перепеть иначе.
Мне надо повыше подняться
Над серым, безрадостным днём,
Над шелестом чахлых акаций,
Над домом и склоками в нём,
Над гордо приподнятой бровью,
Над песней, что спел соловей,
Над женской ревнивой любовью
И всем, что сопутствует ей.
Первое, что подумалось после звонка из Семёнково, – надо же как-то сообщить в Союз писателей, членом которого поэт Чашечников ещё пока что оставался. Но у меня два-три служебных телефона, которые не только по воскресеньям, но и в будни по утрам молчат. А в понедельник я бы сам опоздал к погребению, если бы взялся бомбардировать столичные офисы.
Я и так смог добраться до Семёнково лишь за полтора часа до похорон. Посреди села нелепо торчат несколько панельных пятиэтажек, в одной из которых на третьем этаже и находилась последняя пристань поэта. Преодолеваю четыре лестничных марша со стоптанными ступенями. Обитая морёной рейкой дверь легко подалась, и с порога я увидел незнакомых людей. Какие-то мужчина и женщина были на кухне, ещё несколько человек смотрели на меня из комнаты. Наверное, я их удивлял ищущим взглядом, остановившемся, наконец, на двух простеньких венках, прислонённых к книжному шкафу.
Женщина на кухне спросила:
— Вы кто?
Этого вопроса я не выдержал, разрыдался. Люди не могли меня знать, они были из этой, сегодняшней жизни моего старого друга, в которую я вторгался сравнительно редко, причём по телефону чаще, чем наездами. Они зовут его непривычно для моего уха – Леонидом Николаевичем. А для меня он сорок с лишним лет оставался Лёшкой (так его в Таре звали все в нашей редакции, где мы вместе трудились «литрабами» ещё в 56-57-х годах: не Лёнька, а Лёшка, почему – не знаю). Это были сергиево-посадские литераторы, которых он успел объединить в какую-никакую организацию, некоторым дал рекомендации в Союз писателей России. Словом, знать меня в лицо они не могли. А вот кот Шурка по-родственному потёрся о мою ногу…
Главный вопрос, который меня интересует, – приехал ли кто из родных? Общественность и литературоведы чаще плачут задним числом. Тут незаменим свой человек. Сестра Тамара живёт в Астраханской области. Дочь от первой жены – в Красноярске. В его залихватской молодости была романтическая история, воспетая им во многих стихах. И уже в зените лет разыскал его славный паренёк Сашка и, против обыкновения, ничего другого не попросил, кроме права носить его фамилию. Тогда Лёша усыновил… сына – нелепо звучит, правда? Но, знаю, он до конца дней гордился таким поворотом судьбы. Сын живёт на севере Омской области. Попробуй, собери нынче всех, когда билет на самолёт зашкаливает для среднего россиянина за пределы всяких утрат.
Похороны на чужбине – это в жутковатой яви как возмездие нам за то, что мы, гоняясь за журавлями в небе, покидаем свою родину. Лёша в стихах воспел и эту печаль:
Да, я люблю, пронзительно люблю
Угрюмый лес и пасмурное поле,
Да, я скорблю – который год скорблю
О родине моей, о вольной воле.
Завидно мне, что деды и дядья –
И на погосте посреди знакомых.
От матери частенько слышал я:
«Здесь хорошо, а помирать бы дома…»
Я вздрогнул, услышав за спиной своё имя. Слава Богу, это была Тамара, Лёшина сестра, которую я не видел, наверное, лет сорок. Она приехала с мужем Анатолием из Астрахани. Мы, обнявшись, поплакали. И почти сразу же кто-то из вошедших произнёс роковое слово: «привезли». Мужчины стали хватать с вешалки одежду, выходить на площадку. Снизу через открытую дверь подъезда доносились голоса, и задувал холодный ветерок, приправленный запахом хвои. Кто-то меня обгонял с двумя табуретками навесу. Когда я спустился, красный гроб с нашитым по верху чёрным крестом уже стоял на этих табуретках у подъезда. Двое мужчин сняли крышку. Есть выражение: гробовая тишина – это как раз относилось к наступившим минутам.
Я приподнял с лица покойного белое кружевное покрывало. Лёша был таким, какого я видел менее чем два месяца назад. Только молочная белизна покрыла лоб и щёки. В чёрных усах виднелись проблески седины, и, совсем не портя вида, под едва заметной улыбкой пенилась белая-пребелая, примерно недельной давности, небритая борода.
Принесли крест, сработанный по всем церковным правилам и с распятием. С возрастом Лёша всё сильнее врастал в веру. Имел духовника из православных священнослужителей. Как-то мы вместе были в Троице-Сергиевой лавре, тогда я понял, что и этот мотив в стихах льётся от чистого сердца:
Любовь и грусть, цветы и дети,
Вкус молока и запах хлеба.
За всё, что в жизни мне завещано, –
Спасибо Господу и Женщине!
Привезли священника. Это был настоятель церкви из соседнего посёлка Пересвет. Весь такой классический, здоровенный, с окладистой бородой и красивым басовитым голосом. Две женщины, которых святой отец называл по имени, стали вместе с ним готовить обряд. Они укрыли тело специальным церковным покрывалом, на лоб положили венчик, и Лёша как-то сразу от всех отдалился, стал потусторонним. Когда женщины запели молитву, батюшка, выждав две-три фразы, по-шаляпински принял их распев и на низкой ноте довёл до полной тишины. Короткая пауза, и снова торопливый речитатив, похожий на причитания. И снова покойный бас священника. Кто-то сказал мне, что батюшка здесь где-то поблизости руководил музыкальным училищем, затем принял сан и из руин воскрешал разрушенный храм в Пересвете. Теперь вот служит на священном поприще.
Закончив пение, батюшка поучает, в каком порядке надо вершить траурное шествие. Кто-то подошёл с портретом покойного. Лёша был снят для очередной книжки, наверное, ему хотелось смотреть с обложки залихватски – весело, с дымящейся перед лицом сигаретой…
Священник строгим движением руки отстранил портрет, что-то ещё сказал в назидание, и портрет унесли в кабину стоящей поодаль машины. Впереди процессии он поставил несущих крест, затем – людей с венками и крышкой гроба. Затем сам встал в колонну, за ним шестеро молодцов подняли красный гроб. И тут я заметил до жути трогательную деталь. С гроба или забыли, или не посчитали нужным снять ценник. Фанерная бляшка с карандашной надписью «1900» желтела на красной материи в том месте, где над краем гроба возвышались носки неношеных туфель, формально обутых уже не для ходьбы, а для полёта.
Много раз видел, как хоронят литераторов. Больших и не очень. Во все времена кем-то устанавливался ранг похорон. В зависимости от ранга выделялись залы, кладбища. И даже гробы. До некоторых пор и в посмертных почестях замечалась определённая цензура. Сейчас всё смешалось, на процедуру похорон расползлась аура не столь заметного ранее золотого тельца. Богатых и «крутых», словно откупаясь или на радостях, упаковывают в навощённые импортные ящики с открывающимися, как у самолёта, «фонарями». Будто им там вылезать перед вратами рая или ада.
Скромный обряд для Чашечникова был куплен невесть на какие деньги. Три года назад он продал свою двухкомнатную квартиру в Балашихе, переселился в Семёнково. Получая всего 300 рублей пенсии, он, разумеется, транжирил разницу между стоимостью балашихинской квартиры и здешней однокомнатной клетухи на житьё. Знаю, стеснять себя он не любил, даже купил машину «Волгу», хотя сам за рулём никогда не сидел, для разовых поездок нанимал шофёра, да по 100 рублей в месяц платил за стоянку. Когда деньги кончились, пришлось машину продавать, выручка была в четыре раза меньше затрат на покупку. Из остатка оплатил первый завод книги «Русская Голгофа» тиражом 500 экземпляров. Второй завод рассчитывал запустить на деньги, вырученные от продажи первого, а уж второй том – после распространения второго завода. Такой план он развил как раз до своего семидесятилетия, то есть до 2003 года. Пока мог выступать на поэтических вечерах, книга «Русская Голгофа» расходилась по 30-40 рублей. Можно было обойтись и без магазинов: 500 экземпляров – не тираж. Но тут настигла болезнь. В последний мой приезд к нему в конце октября он попросил меня отвезти три упаковки своему бывшему коллеге по газете «Советская Россия» Ларионову, ныне директору издательства «Современный писатель», что я и сделал (надежда на то, что книга будет реализована через лотки этого издательства, но даже на день похорон никаких утешительных результатов не было). Ещё три упаковки я должен был передать по договорённости Леонида с секретарём правления Союза писателей России Лыкошиным в книжный киоск в доме правления СП на Комсомольском проспекте. Однако продавец долго перечислял мне, какая литература сегодня пользуется спросом, что поэзию сейчас не читают: «все помешались на детективах». И я подумал: деньги покойному уже не нужны, не лучше ли отвезти эти четыре десятка книг на родину. От такого решения полегчало на душе. Сестра Тамара согласилась с предложением, и я решил с первой оказией переправить посылку в Тару для местных библиотек.
Это десятая по счёту книга. Самая солидная: двести пятьдесят стихотворений и две поэмы. У членов Союза писателей России в советские времена была правильная традиция – давали возможность в честь пятидесяти- или шестидесятилетия как бы отчитаться перед читателями юбилейной книгой. Шестьдесят лет Чашечникову исполнялось в 93-м. Он жил тогда в Балашихе, собрал стихов на два тома и ещё продолжал интенсивно работать. Но тот, советский СП с его традициями, с держателем богатств, литфондом, вдруг развалился… Что дальше – уже сказано.
Гроб на руках донесли до выезда из села, затем поставили на грузовик. Провожающие ехали в автобусе. На кладбище обряд был непродолжительным. После молитвы батюшка наставлял, как должна проходить процедура прощания:
 Подходите по правую руку, целуете икону, затем прикладываетесь к венчику на лбу. Можно попрощаться и просто поклоном.
На погребение приехало человек двадцать. Началась процессия прощания. Как раз пошёл густой снег. И я услышал, как кто-то рядом со мной произнёс: «снега, снега…». Я оглянулся: это была пожилая женщина с тростью. И пока приближаюсь в хвосте процессии к гробу, моя память по строчке выдает полузабытое:
Снега, снега! Как вы белы,
С какою падаете негой!
Вы мне по-прежнему милы –
Не мыслю родины без снега.
Снега, снега! В конце концов,
Неотвратима мысль простая:
Снежинка сядет на лицо
И, удивившись, не растает…
Когда он был жив, мне не казалось, что эта строчка – о смерти. Впрочем… Кажется, у Льва Толстого сказано, что, только задумываясь о смерти, человек начинает понимать жизнь. Нет, наверное, это всё же не о кончине в прямом смысле. Это из области философии. Мудрая наука – философия. В ней есть закон отрицания отрицания. Не по этому ли закону при неуёмной жизненной энергии пишутся грустные стихи? Лёша – певец русской печали. Спросят: почему – русской? Неужели и печаль имеет национальность? Да! Необъяснимую словами, подспудную. Она даже не для слов существует, а для музыки стиха… Её изначальность, её субстанция – душа. Мы же не требуем пояснений, когда слышим выражение: «русская душа». Чашечников – это продолжение Кольцова, Есенина, Фёдорова…
Пока ещё длится печальное действо прощания, пока ещё желтеют два холмика земли по краям могильного провала, память вырывает из далёкого прошлого пронзительно хлёсткие эпизоды.
В наш разношёрстный и разновозрастный литературный кружок при редакции Тарской районной газеты «Ленинский путь», где я, вчерашний школьник, был самым начинающим, Лёша ворвался в 1956 году хулиганским стихом «Разговор со стаканом». Искушённые в жизни «старики» смеялись над строчками: «Пьяный, как свинья, смеюсь до коликов, а над кем смеюсь – спросить бы вас? Над собой смеюсь…». Это было «смешно», потому что в реальности не походило на правду. Это ещё была юношеская бравада Лёньки Чашечникова. Но он заявил о себе не только этим. Бывший сельский завклуб вскоре предложил на обсуждение литературного кружка поэмы «Александр Сибиряк» и «Счастье». О нём сразу заговорили, как о явлении на нашем Парнасе районного масштаба.
Нас почти одновременно приняли на работу в редакцию: он был в отделе писем, а я – в сельхозотделе. В сущности разницы не было никакой, мы оба мотались по колхозам и гнали строчки в прожорливую районку: про посевную, про сенокос, про надои, про уборку урожая. Он против меня, тугодума, был лихачём и на журналистском поприще. Конечно, сказывалось и то, что он был тремя годами постарше. Если я, корпя над рукописью, и думать не мог о стаканчике вина в рабочее время, то Лёша успевал и это, и материалы сдавал в набор раньше меня. Не припомню, где он тогда в Таре квартировал постоянно, но мы часто летом ночевали у меня дома на сарайке, под видавшим виды, но надёжным против комаров холщовым пологом. Зато по субботам мы уезжали в Екатериновку, где жила его мама, Мария Петровна, с дочкой Тамарой. У нас там водились «шуры-муры», мы иной раз прогуливали по целым ночам, и так не хотелось уезжать к понедельнику на работу!
Отвлекусь. На поминках, где читались посвящения, сергиево-посадские друзья Чашечникова пытались меня поправлять. Я назвал Екатериновку, они поправили: «Воскресенка». Я вновь: «Екатериновка», они: «Воскресенка». Тогда я пояснил: «Воскресенка – это его родина в Седельниковском районе Омской области. А Екатериновка – это совсем другое».
Лёша частенько был инициатором отсрочки нашего воскресного отъезда из Екатериновки в Тару. Мы оба втайне смаковали такое решение, как сладкий бальзам. Но в качестве расплаты надо было утром глотать горькие пилюли: вставать на рассвете, переправившись через Иртыш, ловить попутку, и к девяти поспевать в редакцию. Если Лёшка давал мне фору в работе, то я превосходил его в пунктуальности. Я тряс его за плечи, поднимая с пола (мы всегда спали на полу) ещё до рассвета. Бывали случаи, что я даже уходил один. Он или догонял меня на переправе, или вовсе приезжал в редакцию к обеду. Тогда мне приходилось или скрывать от сослуживцев о совместном уик-энде, либо что-нибудь привирать о причине опоздания коллеги. Так было в течение двух летних сезонов. В 1957 году я уезжал на учёбу в институт, но незадолго до моего отъезда случилось то, что станет концом Лёшиной бесшабашной свободы. В очередной раз, отставши от меня, он не появился в редакции ни к обеду в понедельник, ни к вечеру. Только во вторник утром я услышал в телефонной трубке его прерывистое дыхание.
 Ну что молчишь? – Почти выкрикнул я. — Я уже всё соврал за тебя, осталось только объявить, что ты умер.
 Не говори, что я умер, скажи, что я женился. – Он хохотнул и, выдержав паузу, добавил: — И это будет правда.
Он вытребовал с меня обещание, что в предстоящую субботу я приеду на свадьбу.
Я забыл спросить про невесту. В последнее воскресенье мы были с ним в пионерском лагере. Туда нас затащил его дружок из местных, водившийся с кем-то из пионервожатых. Девчата там были – глаза разбегались. Кто-то предложил игру в буриме. Диктовалось четыре зарифмованных слова, и надо было под них придумать четыре строчки, чтобы вся строфа получалась со смыслом. Лёша в этой игре блистал. А домой мы возвращались под утро, и порознь. Я гулял по берегу Иртыша с Анной – высокой, круглолицей шатенкой с ямочками на щеках. Мне в то лето исполнялось двадцать, кажется, я парил на «воздусях» и конечно же мечтал о новых встречах, на что моя спутница подавала вполне реальные надежды.
Свадьба только называлась свадьбой. Каково же было моё удивление, когда я узнал в невесте… Анну. Лёша, как сам признался, с воскресенья «не просыхал», и теперь продолжал шутить, балагурить. Стол в пионерском лагере накрывали после вечернего горна. Я даже не поверил в серьёзность намерений этой беспечной с виду пары. Ей-богу, можно было подумать, что жених и невеста просто всех разыгрывают, придумав забавную вечеринку. Только по прошествии многих лет станет понятно, во что каждому из них выльется эта «шутка». Тут я опять зову на помощь стихи:
Я не люблю высокопарных слов,
Но нынче, в дни трагической годины,
Беру в свидетели свою любовь, –
Судьбу свою, морщины и седины.
… Я позову любовь из давних лет
И посажу под древнюю икону…
Произнесу: ну, будь здорова, Анна!
Начнём с того, что я тебя люблю
Все сорок лет и помню постоянно.
Я всех простил, но только не себя
И не тебя – мне это не под силу!
И всё-таки ты знай, что я, любя,
Прошёл по жизни и уйду в могилу.
Конечно, Анна, – что теперь про нас! –
Отгоревали мы, отпировали.
Но если б выбирать судьбу сейчас –
Я по-другому выбрал бы едва ли…
Это писалось в 97-м, на сорокалетие той свадьбы! Вот что такое Екатериновка, други мои!
О судьбе Анны мне мало известно, поэтому молчу. Скажу о другом. Читая и перечитывая его стихи, я всё больше убеждаюсь, что он был обречён на любовь к одной женщине. Она жила в нём, сжигала, травила, окрыляла и несла по жизни. Сам лирик и поэт, я мало у кого встречал вот такой силы стихи об одной-единственной, богоданной, но не до конца, не до кончины разделённой любви:
Отпечален,
отчален,
отмучен –
От внезапной свободы продрог.
Что же делать?
Честнее и лучше
Заплутать в лабиринте дорог,
Раствориться в метелице стылой,
Затеряться в глухой стороне,
Чтобы ты заметалась,
завыла
Одичалой волчицей по мне.
Чтоб тебя от прозренья знобило
И, тщету свою бабью кляня,
Ты однажды себя разлюбила
И опять полюбила меня.
Два паренька старательно ухлопывали талую глину вокруг креста. Я мысленно промерял расстояние от дороги до могилы, старался зрительно сфотографировать чёрные стволы вязов, чтобы никогда не терять это место. И говорил себе: весной привезу и высажу герани. Он любил цветы, и, доверяя вкусу моей жены, заказывал ей семена из московских магазинов. Однажды мы с Риммой рассказали про свои герани, которые каждый раз высаживаем на даче, и они цветут до самых заморозков – Лёша перехватил наш опыт, у него тоже в Семёнково был земельный участок, но этим, последним в своей жизни летом, геранями уже не интересовался – был очередной кризис его здоровья.
Когда человек ушёл, ничто уже не может ни убавить, ни прибавить к его достоинствам и недостаткам, если, конечно, полностью исключить лжесвидетельство. Но можно бесконечно итожить крупицы опыта, оставшегося от общения с ним. Он был для меня примером того, как можно, «не кончая академий», стать образованнейшим человеком своего времени. Окончив Тарское культпросветучилище, он неплохо играл на баяне, был прекрасным чтецом. Помню концерт художественной самодеятельности в Екатериновке. Лёша уговаривает кого-то выпустить его на сцену. Уговорил. И прочёл монолог Незнамова из пьесы Островского «Без вины виноватые». Зал замер на вздохе, а после долго не отпускал его со сцены.
Позднее, уже на пятом десятке лет, Чашечников окончил Высшие литературные курсы (ВЛК) при Литинституте имени Горького. Но в основном сумел «сделать» себя сам. По многим вопросам истории России, особенно в части её псевдореволюционных, антиправославных прегрешений перед русским народом, он был, без преувеличения, энциклопедистом. Мы не раз цапались по политическим мотивам, я был «партийнее» его, правильнее, что ли, по советским идеологическим критериям. Не случайно волны горбачёвской перестройки прибили его к газете «Советская Россия», которая в бытность её главным редактором Михаила Ненашева громила и сокрушала догматы ортодоксального коммунизма. Чашечников явил тогда незаурядные способности демократического публициста. А я работал в спокойной, некрикливой и не очень политизированной газете «Сельская жизнь», которая везла вечный воз крестьянских проблем, не забегая вперёд лошади. К тому же я был собкором в Сибири, то есть находился вдали от редакции. И даже если иногда и хотелось пропеть своё соло, то умудрённые редакторы находили способ заглушить его монотонностью хора. Знаю, он не смог бы оставаться в этом хоре, а я вот мог. Его позиция яснее ясного выражена в строках письма, присланного мне из Семёнково в Омск в 1985 году: «Мы ведь с тобой не тракторы ремонтируем, а претендуем на врачевание душ людских. И тут я бескомпромиссен: всякая, даже малая сделка с собой <…> рано или поздно ляжет на бумагу то ли ложью, то ли равнодушием… Совру, если скажу, что я пристально слежу за твоими выступлениями в “Сельской жизни”. Но если попадается в руки газета со статьёй за твоей подписью – читаю. И вот какое впечатление: ты всё время идёшь за событиями, не делая рискованных прогнозов <…>, мягко скажем, не плюёшь против ветра, если противник стоит с надветренной стороны. Позиция разумная, но социально бесполезная и даже вредная».
Вот как серьёзно отчихвостил, и в этом он весь – жёсткий и беспощадный. Но пройдёт ещё с десяток лет, и он ужаснётся результатами перестройки, за которую сражался рискованней меня. Появится его стихотворение «Распродажа»:
Идёт распродажа. Не сеем, не пашем,
Садов не сажаем, не строим дорог, –
Идёт распродажа в Отечестве нашем –
Вгрызаются соросы в русский пирог…
Очнитесь, славяне! Во лжи, словно в саже,
Вы святость отцов позабыли, сыны!
Идёт распродажа, идёт распродажа,
Идёт распродажа великой страны!..
Скажу и о том (уж пусть простят меня многие, по выражению самого же Чашечникова, «спившиеся с круга» таланты), что в его образе я вижу алгоритм для всех судеб, начинающихся в бесшабашной молодости, когда характеры, жизненные принципы и убеждения за «невозвратной» чертой превращаются в медицинские диагнозы.
Есть в его творчестве, но прежде, наверное, в натуре «оглобля», которая намного снижает его результативность в смысле публикабельности, популярности, а подчас и попросту делает отверженным. Вчитайтесь в строки стихотворения «Про Петруху» и станет понятно, что русская культура, русская идея для него не проходная тема, а суть жизни всей. Она, по его убеждению, обречена, затоптана, и истинно русский поэт бьёт в набат.
…Модернистская культура
Смотрит через телеглаз.
Наших женщин раздевает
Непристойно, на миру;
На тусовках распевает
Несусветную муру, –
Бормотуха конвергенций
Растекается рекой:
Много было интервенций –
Сроду не было такой!
В начале 1978 года он пишет мне из Астрахани в Омск о том, как его принимали в Союз писателей. Местная писательская организация уже была фактически расколота надвое, и он не набрал нужных для приёма двух третей голосов. То же произошло и в приёмной комиссии при правлении СП в Москве. Последней инстанцией был секретариат, на котором с судьбоносной речью выступил тогдашний главный редактор журнала «Москва» Михаил Алексеев, после чего весь секретариат в составе 24 человек единогласно проголосовал «за».
Что же это за причина? Для ответа на вопрос воспользуюсь строками из рецензии на один из сборников Чашечникова известного русского поэта и критика Владимира Туркина. «Считаю необходимым, – пишет он, – в связи с оценкой творчества Л..Чашечникова сказать вот о чём: мы вроде бы закрываем глаза на неприглядный климат, сложившийся в поэтической критике, а именно: всё чаще и чаще наша критика творит поэтических богов из урбанистики – эклектичных, “модерновых”, порой фрондирующих, “усложнённых” творцов, часто с весьма громкими именами, подчёркнуто сдвигая с редакционных столов творчество поэтов так называемого простого звучания. Всё чаще раздаются издевательские ухмылки по поводу “корневой” поэзии и самих поэтов. Критические “каблуки” вдавливают в землю привязанность поэтов к народу, к родине. В поэтов таких поплёвывают словечками “русопятство” и прочими непристойностями. И вот на этом фоне – а я против крайностей – с одной стороны процветает бескорневая пустая бравада словом, а с другой стороны, поэты действительно болеющие проблемами земли, народа, русской деревни, русского языка, оказываются в некой опале, в позиции просительства и оправдательства. Не замечать этого, значит лицемерить».
«Разумеется, – пишет далее В..Туркин, – всё сказанное должно соизмеряться с понятием и уровнем таланта конкретно каждого поэта, дабы не было поэтической спекуляции на святом. Так вот, я утверждаю, что Леонид Чашечников – поэт талантливый, истинный, и отношение к нему должно быть серьёзным, внимательным, поддерживающим. Он имеет право на широкий выход к читателю через центральные столичные издательства».
Всё сказанное выше, включая и добрые слова В..Туркина, пока не задевает самого острого и щепетильного качества поэта. А это – страсть к оттаптыванию любимых мозолей русофобствующим «пятистатейникам». Вопрос этот всегда был сложным, щекотливым, спокойно жил тот, кто умел обходить его бочком, не задевая. Чашечников пёр напролом, и ему тем же воздавалось. Наверное, ему не повезло, что на высших литературных курсах он попал (а затем переметнулся к Михаилу Луконину) в семинар одного из «поплёвывающих» (пользуюсь выражением В..Туркина) тогдашних классиков – Александра Межирова, эмигрировавшего впоследствии в Израиль и написавшего в поэме «Позёмка» такие строки: «Унесу в котомке тяжкой только пятую статью. Ты в кафешке за рюмашкой досидишь печаль свою».
Чашечников принял это на свой счёт, на что у него были основания. После смерти Михаила Луконина он состоял в комиссии по литературному наследию поэта… Впрочем, почти с протокольной точностью эта предыстория изложена в самом «ответе», из экономии места я привожу только знаковые строки:
Александр Петрович,
я вспомнил вояж необычный –
Он закончился схваткой, как пармское аутодафе:
Вы меня пригласили к Луконину на Ново-Девичье,
А потом мы сидели в уютном и тихом кафе.
Разговор не вязался, скучали коньяк и закуски.
Я смотрел Вам в глаза,
ожидая чего-то, в упор.
На вопрос: — Вы еврей? –
Я сказал с раздраженьем: я – русский!
И слова те вонзились в столешницу,
словно топор.
Пусть всевышний рассудит.
И время сворачивать тему.
Вашу хладную кровь
не согреть в палестинских песках.
И не русской позёмкой навеяна Ваша поэма,
Не сибирской метелью легла седина на висках.
Что ж, исход – так исход.
Мы Россию – и слабую – любим.
Это наши погосты и Храмы на каждой версте.
Не впервой нам терпеть, оскорблённым,
обманутым людям,
На российской Голгофе за то,
что живём во Христе.
Добавлю к сказанному, что за эту «оглоблю» русофильствующий поэт поплатился своим отлучением (отчасти, может быть, даже самоотлучением, ибо понимал, на что обрекает своё творчество и себя) от поэтической элиты. И от Москвы. Противостояние «русопятству» в современной России гораздо сильнее, чем с виду кажется. На днях поймал себя на мысли, что должны же были в январе 2000 года в России по достоинству отметить столетие Михаила Исаковского. И не меньше, чем явление в русском песенном мире. К нашему всеобщему стыду, за пустозвонным гомоном современной эстрады, скоро, наверное, надо будет рядом с именами мастеров песенного слога, как Исаковский, Фатьянов и многие другие, давать длинные пояснения, потому что уже не звучат некогда насыщаемые их творчеством русские народные хоры, их вытеснили «шоу-группы», самотворящие несусветную чепуху на мелодии из трёх нот. Современное, с позволения сказать, песенное искусство инфицирует массы в основном через «ящики». Так вот, если российская печать всё же уделила внимание юбилею русского мастера, то в телеэфире, ставшем безраздельной вотчиной русофобствующих магнатов, на вспомин автора «Катюши», «Одинокой гармони» и «Ой, туманы, мои…» не нашлось и пяти минут. Между тем, бывшим советским поэтам, ностальгирующим по родине за границей, то и дело устраивают целые авторские вечера. Это у них – своя семья.
Но я отвлёкся. Чашечниковым как поэтом восторгались на родине в Таре, но в Таре не издавали книг вообще, в Омск же он вкатился колючим ежом. Ежами хорошо любоваться в тайге и даже можно не замечать, что они колючие. Проблемы возникали примерно те же, что в своё время у Есенина в Москве. За семь лет до отъезда в Астрахань от него в подарок Омску осталась песня (музыка Бориса Яркова):
Я люблю этот город, мой город зелёный
У великой реки – Иртыша.
Я люблю его верной любовью,
Той, что первому чувству сродни.
Говорят, хороши вечера в Подмосковье,
Только в Омске не хуже они!
Земляки, наверное, стали забывать, но я напомнил: да, это написано Чашечниковым. Мы с ним в некотором роде оказались «двойней»: я написал стихи к песне «Омские улицы» (музыка Вячеслава Косача), он – к «Омским вечерам». И буду гордиться, что в Астрахани Лёша написал мне посвящение по этому поводу, в котором такие строки:
Утомлённые вётлы сутулятся,
Замирает задумчивый плёс.
Только песня про омские улицы,
Только песня, родная до слёз.
И молчат соловьи, не отважась,
Вить весёлые трели свои.
…Как же мне не грустить, если даже
Ошалело молчат соловьи?..
Первые два стихотворных сборника он издал в Волгограде: в 1969 году – «Я боюсь тишины», и в 1972 году – «Россия, женщина, берёза…». Но он хотел, чтобы его читали и помнили на родине. Когда в издательстве «Советская Россия» в 1979 году выходил его сборник «Журавлиный зов», он позвонил мне ночью в Омск, а после объяснял свою нетерпеливость в письме. Ему пришла в голову идея, чтобы омские книготорговцы запросили у столичного издательства дополнительный тираж, хотя бы тысяч пять экземпляров. Я пошёл к директору книготорга Силину, с которым был знаком, уговорил, но не на пять тысяч, а только на две. Вскоре можно было убедиться, что книготорговец осторожничал зря – книга разошлась за неделю.
Поэту должно многое прощаться. Жизненные ошибки – строительный материал его творчества. Уверен, Чашечников не написал бы столько прекрасных, волнующих, стихов о любви, не будь у него драматического опыта собственных терзаний на этом поприще. И я однажды из самых безобидных, на мой взгляд, побуждений взялся поучать его, упрекая в духовных растратах от этакой гусарской вольности. Это было связано с очередной переменой в его семейной жизни, на что я позволил себе пофилософствовать, написав примерно следующее. Что мы уже не молоды, и что с возрастом особенно надо дорожить семейным постоянством. Семейная пара – это две копилки, которые заполняются порознь, но в старости распаковываются сообща. Ещё что-то было об эмоциях, которые полезно почаще усмирять, ради крепости союза. Мою философию Лёша принял как упрёк в свой адрес. «Оставь это иным, помоложе – тем, кто идут за нами без царя в душе, но с претензиями на царство… Я поэт, и повышенная эмоциональность – необходимое, вероятно врождённое состояние моей души. Без эмоций стихов не напишешь». В его последней книге «Русская Голгофа» нахожу стихотворение, похожее на послесловие к нашему диалогу:
За окнами метель и дни идут на убыль,
А в комнате у нас уютно и тепло.
Но мечутся слова и ищут пятый угол,
И бьются головой в промёрзшее стекло.
Я больше не могу. Я распахну покои
И выпущу слова. И сам шагну в пургу.
Пусть люди говорят про долг и всё такое –
Я больше не могу! Я у любви в долгу.
Пиком его любовной лирики я бы назвал венок сонетов «Цветы и тернии любви», хотя он написан ещё не на вершине, а на взлёте таланта, где-то, если я не ошибаюсь, в начале семидесятых. Выдержанный в классическом стиле, он и афористичен в духе лучших образцов классики. Как у Шекспира в переводе Маршака. Не знаю, какой из пятнадцати сонетов выбрать для подтверждения сказанного, все они великолепны, но остановлюсь вот на этом, он, на мой взгляд, сильнее других обнажает натянутый нерв поэта.
Черёмухою белой зацветают
И обретают истину слова.
Неоспорима истина простая:
Любовь бессмертна, Женщина права.
Права она, когда рожает в муках,
Извечно продолжает род людской;
Мудра она, когда, качая внуков,
Испытывает сладостный покой,
Усталость отплодившегося сада,
Раздумье накануне листопада –
Она ещё прекрасная пока!
Хотя покрылся изморозью волос,
И потускнел когда-то дивный голос,
И взор туманит тихая тоска.
*  *  *
На поминках, организованных после похорон в тесной квартире покойного поэта, говорили много и, как всегда, клятвенно. Из словесных кружев неожиданно вырвалось восклицание:
— Эх, Лёня! Зачем ты мне юбилей испортил!
Это сказал немолодой с крупным угловатым лицом мужчина. Присутствующие называли его братишкой. Ну, братишка и братишка – кличка, наверное, такая. Я вообще на похоронах всех этих людей видел впервые, кроме Лёшиной сестры, Тамары.
Я тут же узнал, что это фамилия такая – Братишко. Николай Максимович Братишко, Сергиево-Посадский поэт.
Ты куда по бездорожью,
Обворованная Русь?
Это его стихи. По двум строчкам видно, чей он, с кем он. В целом о его поэзии говорит тот факт, что он после издания первого сборника стихов был принят в Союз писателей России, что уже является оценкой таланта. Чашечников давал ему рекомендацию и в предисловии к сборнику написал: «…он человек, безусловно, отмеченный Господом Богом не только своеобразным талантом, но и той щедростью русской души, которая не скукожилась от бед и напастей, а стала ещё светлей и щедрей, пройдя сквозь житейское чистилище».
Для меня в этих словах было две тайны. Одну раскрою сразу, вторую читатель найдёт между строк.
О каком это чистилище говорит Чашечников? Ответ мне предстояло получить при нашем дальнейшем общении с Николаем Братишко.
Он родился и рос на хуторе Родники Воронежской области (теперь административная граница передвинута, и хутор относится к Белгородчине). Из четверых детей у матери Колька был младшим, он появился на свет 18 декабря 1939 года. По бездорожью сразу нельзя было добраться до сельсовета, поэтому в документах дата рождения стоит другая – на месяц более поздняя. Отмечает, обычно, первую, настоящую. Действительно, смерть Чашечникова накрыла его шестидесятилетие, пришлось в этот день хлопотать о похоронах наставника и друга.
Отец был на войне, и мать одна поднимала четверых детей. В шесть лет Колька по-настоящему умирал. Крёстная принесла гарбузовую кашу, но мать сказала: «Колька вже нэ жилець, кума, кашу хай Тонька зьисть».
Крёстная склонилась над мальцом и увидела, как по восковой щеке катится слезинка. Сказала матери: «Оныся, витдай мнэ Кольку, я його выкохаю».
Ему было двенадцать, когда их хутор по распоряжению властей переселяли в Чечню – на замещение депортированных в Казахстан аборигенов. Николай обычно замолкает при упоминании этой эпопеи, переключается на старшего брата, которому к тому моменту уже удалось поступить на шахту на Украине. Кольку брат выцарапывал из Гудермеса. На шахте брат работал по профилю телефонной связи. По договорённости с начальством начал приобщать к этому делу и Кольку. А тот был сущим чертёнком, без мыла мог втереться в любой коллектив. Попадётся на глаза балалайка – и, на тебе – залихватски бренчит камаринскую. Возьмёт гармонь – и такие выдаёт переборы, хоть пускайся в пляс.
Вот с учёбой у него не ладилось. Как он сам говорит, окончил шесть классов и седьмой коридор. Но, живя уже в Сергиевом Посаде, сошёлся со студентами сельскохозяйственного техникума. Поступил туда и окончил по специальность электрика-связиста.
Когда искал работу по специальности, разузнал об одной из самых «крутых» воинских частей под Загорском (прежнее название Сергиева Посада. — М..С.). Подумал: «Ну не может же быть, чтоб у них со связью было всё в порядке!» Однажды утром появился в приёмной генерала. «Ты кто? – грудью встал адъютант. — Как попал на территорию части?
— Я Братишко.
— Так и доложить? – вытаращил глаза офицер.
 А как же ещё! – Не догадываясь о причине испуга офицера, подтвердил Николай.
 Товарищ генерал, к вам брат приехал, – было доложено в телефонную трубку.
Поняв в чём дело, Николай даже испугаться не успел, как генерал сам вышел из кабинета. Отступать было некуда, и Николай по стойке смирно отрапортовал: «Товарищ генерал, наверное, ошибка вышла, у меня фамилия Братишко, и я к вам по делу».
Генерал оказался при чувстве юмора, громко расхохотался. Такому контакту любой позавидует. И уже на другой день «братишка» монтировал пульт связи на 36 номеров. Замечу, это были годы, когда современной электроники и в помине не было. И Николай был нарасхват в течение нескольких лет. Пока не потерял зрение. В институте офтальмологии имени Гельмгольца глаза немного подправили, даль стал видеть сносно, а вблизи доступны только заголовки газет. С тем и живёт.
Он позвонил мне перед сороковинами. Договариваемся встретиться прямо у Лёшиной могилы.
В нужный день и час, шагая от большака по кладбищенской дороге, я надеялся увидеть знакомые по похоронной тризне лица. Но оказался у заснеженного холма один. Непуганые синицы, стряхивая с веток снег, нарушали оглушительную тишину.
Николай появился, как из-под земли. Не по-зимнему легко одетый, с тем же непокрытым ёжиком на голове. Поздоровались, как давние знакомцы – только что без объятий. Он негрубо ругнулся на кого-то, кто должен был прийти, но не пришёл. Вот и верь затрапезным клятвам в дружбе и верности!
Ну, что ж, двое – не один. Водку мы налили в три стакана, на один из них положили скибочку хлеба с салом. Разговор пошёл не столько о прошлом, сколько о будущем. Что надо весной собраться и обиходить могилу…
Однако весной мы почему-то не встретились. На кладбище я оказался один. Как и ожидал, земля на могилке провалилась, выцветшие венки лежали в воде. Серое небо слегка моросило. Чтобы зря не мокнуть, я размотал привезённую с собой лопату, обул извлечённые из багажника машины сапоги и принялся за работу…
Вечером Братишко нашёл меня в Москве по телефону. Похвалил мой «мавзолей» (уж я постарался, соорудил четырёхгранник почти в полметра высотой и посадил привезённые из дома две герани). Оказывается, он был на могиле вслед за мной. Не ожидал, что я в дождь приеду, поэтому и опоздал.
Мы назначили следующую встречу на полугодие, – это приходилось на 17 июня. Но в этот раз не приехал я – был в отпуске, причём в отъезде. Съехались мы уже под осень. Николай рассказал, что на полугодие приезжала из Астрахани сестра Тамара с мужем. Говорили о памятнике. Деньги сестра рассчитывала выделить от продажи квартиры. Но нотариус категорично разъяснил, что сестра правом наследования не обладает. Что нужно вызывать детей. Дочь в Красноярске, сын поближе – в Омской области. По ряду обстоятельств отец их не воспитывал. Они не приезжали и на похороны.
Николай поведал мне, что однажды при жизни Лёша заводил с ним разговор о возможной кончине, и показывал собственноручно нарисованный эскиз памятника. Он нашёл этот рисунок. На нём был округлый камень на холме. Нечто подобное можно увидеть на могиле Твардовского на Ново-Девичьем кладбище в Москве, только там не просто камень, а глыба. Где такую возьмёшь!
 Я уже кое-что предпринял, – вкрадчиво произнёс Николай. — У тебя есть немного денег?
Он сказал, что сейчас нам надо проехать в какую-то мастерскую. Мы приехали в цех, где изготавливалась всяческая ритуальная атрибутика. В углу похожего на остатки Помпеи помещения мы нашли гранитную глыбу диаметром в пол-обхвата и около метра высотой. Коля стал рассказывать, как он добывал этот камень. Сам ездил в карьер в район Хотьково, что по дороге из Сергиева Посада в Москву. За камень пришлось подрядиться на неделю – монтировать охранную сигнализацию. В воинской части у командира выпросил машину и солдат для перевозки гранита в мастерскую.
Один бок камня был спилен и отшлифован. Коля пояснил мне, что на это место будет нанесён Лёшин портрет.
День был хороший, солнечный, и разъезжаться не хотелось. Мы вернулись на кладбище. Темноствольные вязы стояли в зелёном убранстве. Единственный клён среди этих непривычных для сибирского глаза деревьев уже позолотил листву. Единственный, родственный душе поэта, клён! Соревнуясь с вязами за высоту, он вытянулся до их верхушек. Голенастый и тонкий, он бросал нам сверху свои золочёные листья.
В следующий раз мы съезжались на первую годовщину. Деревья были под шапками снега. Всё те же синицы резвились среди ветвей. Над могилой, сверкая снежно-серебристой вязью, уже стояла обнова – металлическая оградка. С калиткой, со столиком. Наши мысли совпали. И Коля их озвучил, но как? Приезжала дочь, квартиру продала, но с ним даже не встретилась. Он не знает, была ли она на кладбище. А на оградку он сам деньги, как мог, заработал.
Он настоял, чтобы я зашёл к нему домой. Живёт он в военном городке на окраине Сергиева Посада. Семья у него, как он выразился, дай бог каждому. Жена, Галина Александровна, сын и дочь, внук-первоклассник. Дети живут отдельно. Трёхкомнатная панельная «хрущёвка» для двоих с женой не тесна. Стены увешаны живописными холстами. Пока закипает чайник на кухне, Коля удивляет меня своими художествами.
Не стану выпячиваться познаниями в живописи, но от многих из этих картин я бы не отвернулся, увидев их на столичных вернисажах. Когда потребовались деньги на памятник, Коля тайком от жены купил настоящие кисти и краски. И привёз из Москвы огромную лупу. Рисовать начинал дома, когда жена уходила на работу. Я не видел, как пишут картины слепые художники, но нетрудно представить себе эту маяту. Выдумывать не берусь, ограничусь итогом.
Картины ведь из жалости к художнику не покупают. К нему люди пошли домой, стали давать заказы. Я спросил, сколько он заплатил за оградку, за портрет на камне, за основание под монумент?
 Десятка полтора картин, – ответил Николай. — Кроме этого, беру заказы на ремонт систем связи, меня знают на всех предприятиях. За большими деньгами не гонюсь, от малого не отказываюсь.
О нём Виктор Боков сказал такие слова: «… он поэт, который очень быстро упал с неба, как поэт, очень быстро освоил это дело, хотя на него надо всю жизнь потратить. Но он быстро встал на ноги и быстро пошёл. Это значит – решительный человек, и ему дано от Бога». Длиннее, чем Виктор Боков, но я постарался сказать о нём примерно то же самое.
Осенью Николай позвал меня на открытие памятника. Я только что приехал из Тары. В Таре встретился с бывшим коллегой по давней совместной работе в газете «Омская правда» Михаилом Белозёровым. Михаил только что издал свою книгу и тоже, как и Братишко, порадовал своими разносторонними дарованиями – стихами и публицистикой. В книге есть очерк о Леониде Чашечникове, их пути пересекались в ранней молодости. Я рассказал коллеге о Николае Братишко – беззаветном хранителе памяти нашего общего друга. И Михаил, искренне расчувствовавшись, подписал Николаю Максимовичу свою книгу, отыскав самые задушевные слова. И мне было с чем приехать в Сергиев Посад.
С электрички пересаживаюсь на маршрутку до Рогачёво. Братишко обещал ждать меня у свёртка на кладбище. Но тут не обошлось без приключений. Гроза, которая гремела над золотыми куполами Сергиевой Лавры, ливнем свалилась на тот самый перекрёсток, и мне пришлось проехать до центра села, где можно было сразу из машины нырнуть под укрытие остановки. Меня там, естественно, не ждали.
Московские грозы отличаются от сибирских тем, что обычно тянут за собой шлейф затяжной непогоды. Ливень сменился моросью, и я потерял всякую надежду встретиться с Николаем. Укрываясь зонтом, я побрёл назад к кладбищенскому свёртку. Эффект неожиданности, на который рассчитывал Братишко, был обречён на провал. Мне пришлось одному осматривать сооружение. Где раньше был крест, там теперь стояла гранитная глыба. Только на отшлифованном срезе я не увидел обещанного портрета. Капли дождя блестели на глянце, и, разбухая, стекали вниз. Прямоугольник холма по периметру был устелен бетонными плитами. Посередине чернел свежевскопанный квадратный вазон. Чёрная металлическая оградка придавала всему сооружению завершённость и уют.
Дождь не прекращался, хотя стал реже. Я прислонил к монументу привезённые из Москвы цветы и осмотрелся. На том месте, откуда когда-то брал землю для холма, лежало перевёрнутое ведро. Я решил положить под него укутанную в полиэтилен книжку – подарок Белозёрова, а из дому после позвонить Николаю: он придёт и заберёт.
Так и сделал. Раскрошив на столике кусочек хлеба для птиц, я направился к большаку. На душе всё же было неуютно от несостоявшейся встречи с «братишкой».
Дальше была какая-то мистика. Дождь разом остановился. Со стороны Рогачёво появился автобус в Сергиев Посад. Я уже, было, приготовился сесть в него, как из автобуса выпрыгнул Николай. Под мышкой у него был мой свёрток в полиэтилене. Николай, как ни в чём не бывало, улыбался, а моему удивлению не было предела. Во-первых, автобус шёл не со стороны кладбища, во-вторых, этот свёрток… Как книга оказалась у него? Я при этом, конечно же, не учитывал, что, как здешний житель, Братишко знает в этих местах кратчайшие тропы с кладбища на большак.
И что же на самом деле получилось? Николай появился у могилы сразу же после того, как я, подгоняемый дождём, заторопился по центральной кладбищенской дороге к автобусу. Он принёс семена цветов-многолетников для посева на вазоне – вот почему ему потребовалось ведро. О моём приезде он уже догадался по цветам. Книга оказалась для него полной неожиданностью. Как знать, может, у этой мистики был дирижёр?
Когда мы вернулись к памятнику, уже светило солнце. С полированной грани камня на меня смотрел Чашечников. А я ведь вглядывался, и видел лишь капли дождя, струящиеся сверху вниз. Теперь портрет проступил так явственно, что можно было различать ювелирную точность резца художника.
Этот секрет так и остался для меня неразгаданным. Я знаю, есть стекло, меняющее оттенок в зависимости от внешнего освещения. Братишко уверяет меня, что есть и камень, реагирующий на погоду. Мы, как всегда, раскинули ритуальную «скатерть-самобранку». Коля разволновался, стал подмечать недоделки. Слева он собирается посадить клён, справа – рябину, чтобы было, как в стихах:
Клён сгорел, рябина догорает…
Коля запнулся и замолчал. У Чашечникова заключительная строка звучит так:
Впереди и Родине гореть…
Когда были написаны эти стихи? Неужели это было предсказание свершившейся российской смуты? Или кавказской войны? Или того и другого вместе? Ясно одно, он жил со страной и болел вместе с нею.
Памятник стоит лицом к могиле, которая лишь на полгода младше Лёшиной. Коля сказал: здесь похоронены бойцы Сергиево-Посадского ОМОНа, расстрелянные из засады в Чечне. Одни из тысяч жертв этого нелепого пожара. Одна из тысяч могил такой странной послевоенной войны…
Михаил Сильванович,
член Союза писателей России,
заслуженный работник культуры РСФСР.
2000-2002 гг.
 
Очерк Михаила Ивановича Сильвановича «Певец русской печали» о жизни и творчестве поэта Леонида Чашечникова включён в книгу «Цветы и тернии любви. Сборник избранной лирики» (Москва, 2013. — С. 272-313)*.
 
* Чашечников Л.Н. Цветы и тернии любви : сб. избранной лирики / Леонид
Чашечников ; сост., послесл. (биогр. очерк): М. И. Сильванович ; оформ.:
С. И. Ланцынова. — Москва : АНО «Омское землячество», 2013 ; [в тип. ПИК
«Идел-Пресс» (Казань)]. — 320 с. : ил., портр., фот. — 16.5×12.0 см. —
1000 экз. — ISBN 978-5-8041-0683-7.
 
Сборник избранной лирики Л. Н. Чашечникова «Цветы и тернии любви» (Москва, 2013) представлен в открытом библиографическом собрании НООБИБЛИОН (см. релиз / текст).
NB см. релиз / текст в библиофонде
Москва : АНО «Омское землячество», 2013.
Л. Н. Чашечников.
Цветы и тернии любви.
Сборник избранной лирики.
 
Опубликовано: 11 июля 2019 года.
Текст предоставлен издателем. Дата поступления текста в редакцию альманаха Эссе-клуба ОМ: 10.07.2019.
 
 
Автор : Мусейон-хранитель  —  Каталог : БИБЛИОПОСТ
Все материалы, опубликованные на сайте, имеют авторов (создателей). Уверены, что это ясно и понятно всем.
Призываем всех читателей уважать труд авторов и издателей, в том числе создателей веб-страниц: при использовании текстовых, фото, аудио, видео материалов сайта рекомендуется указывать автора(ов) материала и источник информации (мнение и позиция редакции: для порядочных людей добрые отношения важнее, чем так называемое законодательство об интеллектуальной собственности, которое не является гарантией соблюдения моральных норм, но при этом является частью спекулятивной системы хозяйствования в виде нормативной базы её контрольно-разрешительного, фискального, репрессивного инструментария, технологии и механизмов осуществления).
—  tags: OMIZDAT, BIBLIOPOST, БИБЛИОПОСТ, эссе-клуб, альманах
OM ОМ ОМ программы
•  Программа TZnak
•  Дискуссионный клуб
архив ЦМК
•  Целевые программы
•  Мероприятия
•  Публикации

сетевые издания
•  Альманах Эссе-клуба ОМ
•  Бюллетень Z.ОМ
мусейон-коллекции
•  Диалоги образов
•  Доктрина бабочки
•  Следы слова
библиособрание
•  Нообиблион

специальные проекты
•  Версэтика
•  Мнемосина
•  Домен-музей А.Кутилова
•  Изборник вольный
•  Знак книги
•  Новаторство

OM
 
 
18+ Материалы сайта могут содержать информацию, не подлежащую просмотру
лицами младше 18 лет и гражданами РФ других категорий (см. примечания).
OM
   НАВЕРХ  UPWARD